Пётр Алешковский - Седьмой чемоданчик
«Мои записки не предназначены для чужих глаз, и потому я буду писать обо всем, что в голову придет, даже о странном и неприятном», — замечает она, защищая свое право писать, о чем считает нужным.
Если б я мог, как она, последовательно и неспешно описывать то, о чем думал и переживал, но сосредоточиться на одном сюжете не удавалось. Исписанные листы летели в корзину. Вечерами, глумясь над своим бессилием, я сжигал их вместе с неотправленными любовными письмами, тщательно следя, чтобы огонь пожрал все до буквочки, ворошил палкой прогоревшие остатки, на которых назло мне, словно написанные симпатическими чернилами, проступали ненавистные слова. Я крошил пепел на мелкие чешуйки, перетирал палкой в золу, а затем садился на большое бревно около кострища, курил последнюю перед сном сигарету и смотрел в низкое немое небо.
В один из дней мне попалась на глаза книга Проппа «Русская сказка». Изучив ее, я вдруг написал две легенды о том, как черт посетил Москву, как он безнадежно влюбился и что из этого вышло. Разрядка оказалась кстати.
Теперь я палил костер из собранных на участке веток, долго глядел в огонь, пытался выстроить последнюю главу о прабабке в соответствии с известными законами риторики, но скоро уставал от бесплодной игры. В одиноком вечернем сидении мне являлись такие сны наяву, что не хотелось уходить в дом. Ночные сны были жестче, холодней и более походили на реальность.
2
Как-то утром я проснулся рано — только-только появилось солнце. На дальних улицах у леса кричали петухи. Я поднялся на второй этаж к рабочему столу и принялся писать сказку, она, как мне казалось, могла соединить прошлое с настоящим, не вернуть, но понять его, уплотнить до обозримых форм.
В окне сквозь несметенный зимний мусор холодными плешинами проступал бетон дорожки — его пятна походили на следы, на них падали косые тени деревьев.
Солнечные блики красили местами дорожку в желтый и желто-оранжевый, коричневые иголки по краям пятен розовели, а в красках тени преобладал фиолет.
Впрочем, стоило солнцу уйти, как все скучнело, только воздух был еще чист, и по всему участку неслась песня мелких птиц. Я четко помнил, что вечером запер калитку на крючок, но теперь она была распахнута настежь.
Большой каштан шевелил семилистьями, они походили на крылья доисторических птиц. Клен, шиповник, жасмин, бузина — тень и пробивающееся сквозь хлорофилл солнце рождали бесконечные оттенки зеленого, провисшая хвоя старых елей на их фоне казалась черной и сухой. В дальнем углу сада, вся усыпанная белым цветом, светилась яблоня. Внизу, у забора, на месте бывших грядок выросли голубые незабудки.
Несколько нужных мне книг лежали на привычных местах, в том числе «Русская сказка» Проппа. И еще старая тетрадь в сафьяновом переплете — мама дала почитать записки о нашем далеком предке Георгии Христофоровиче Зографе основателе фамилии. Я открыл ее: почерк прошлого, может быть, начала нашего века — отмененные революцией «яти», фиолетовые чернила, аккуратные, убористые буквы, четко выдержанные поля — за всем угадывалась женская рука.
Я принялся читать историю предка.
«На границе Вологодской и Ярославской губерний среди глухих лесов стояла на пригорке большая старинная усадьба со множеством служб, кладовых, флигелей для многочисленной дворни, и скотных, и птичьих, и тому подобных построек, центром которых был большой барский дом, окруженный с одной стороны палисадником, с другой — большим садом с оранжереями и грунтовыми сараями.
Окна дома все были со ставнями, которые запирались на ночь, особенно во время сильных морозов. С обеих сторон дома, по обычаю того времени, были балконы, выходившие один в сад, другой на большой двор. Два крыльца, одно под названием парадное, другое — девичье, вели в сени, из которых одни сени вели в парадную часть дома, другие — в жилую.
Хозяин имения Георгий Христофорович Зограф родом был грек, и очень странным казалось, что на дальнем севере основался уроженец юга. Собой он был красавец, высокий брюнет, стройный, со жгучими глазами в форме миндаля, продолговатыми и лучистыми. Веселый и добрый, но вспыльчивый и очень прямой, не любивший окольных путей, всегда во всем действующий напрямик и не стеснявшийся иногда высказывать, хотя бы и не очень приятно, правду в глаза, он был любим всеми, как соседями помещиками, так и своими крепостными.
Отец Георгия Христофоровича, Христофор Иванович, был богат и занимался вместе с братом своим, Николаем Ивановичем, торговлей с Персией. Вся семья Зографов жила на юге России, и детство Георгия Христофоровича протекало в очень богатой обстановке. Отец и дядя готовили ему блестящую будущность коммерсанта, одевали его роскошно, феска его была вся вышита золотыми червонцами. Костюм он носил национальный, греческий, который к нему очень шел, так что на него любовались жители городка, в котором у них был дом и большой сад.
Кроме Георгия Христофоровича, у родителей его были еще два сына, Дмитрий и Петр, и четыре дочери: Софья, Фатима, Надежда и Мария. Старшим был Жоржица, как его называли в семье. Весело и беззаботно прожил он свои детские годы, но когда ему минуло девять лет, неожиданная катастрофа изменила весь быт семьи: корабли Зографов, нагруженные ценными товарами и направляемые в Персию, потонули во время бури на море, и Христофор Иванович, более пострадавший, чем брат его, оказался разоренным в пух и прах. Георгий Христофорович рассказывал, как плакала его мать, когда пришлось отпороть золотые, которыми была расшита его феска, чтобы купить на эти деньги еду для семьи.
Во время краха дядя Жоржицы, Николай Иванович, был в Петербурге и Москве по торговым делам и не мог помочь разорившемуся брату ввиду дальности расстояния. Николай Иванович Зограф был для своего времени очень просвещенный человек, интересовавшийся науками, особенно астрономией, которой занимался с увлечением. Им была пожертвована земля для постройки здания московской обсерватории, находящейся и до сего времени под зданием обсерватории Московского университета.
Вернувшись в свой родной город, он, как энергичный и отзывчивый человек, прежде всего помог растерявшемуся брату немного прийти в себя.
Затем, устроив его семью, взялся за воспитание старшего племянника, мальчика в высшей степени живого, способного, красивого, но избалованного матерью до крайности. Нанят был учитель, который должен был выучить Жоржицу „тому, что сам знал“. Ученье шло не особенно успешно, так как мальчик увлекался больше всего музыкой, к которой чувствовал склонность с самого малого возраста.
Вместо зубрежки вокабул он купил себе маленькую скрипку и самоучкой выучился играть. Дядя и отец не раз заставали его за этим занятием, и ребенка больно били и секли за то, что он „занимался ерундой“. Но это не помогало. Скрипка тянула к себе мальчика неотразимо. Однажды отец поймал его в саду за игрой, вырвал из рук его инструмент и разбил в щепки о голову мальчика, несмотря на отчаянный крик: „Бей меня сколько хочешь, отец, но пощади скрипку“.
Спустя некоторое время мальчик, очень грустивший о своей скрипке, печально бродил около дома. Вдруг послышались ему издали звуки музыки. В одно мгновение он полетел на них и, добежав до главной площади городка, увидел собравшуюся кучку людей. В середине стояли бродячие музыканты и играли что-то очень веселое. Здесь были скрипка, бас и какие-то деревянные дудки, в которые музыканты дули, очень забавно оттопыривая щеки. Когда пьеса окончилась, то один из дувших в дудку сбоку, взял ее, развинтил, выпустил из отверстия слюну и, сложив вдвое, спрятал за голенище сапога.
Жоржица смотрел на все эти манипуляции с благоговением и замиранием сердца и, выждав, когда столпившийся народ отхлынул от музыкантов, подойдя к ним, вежливо снял свою феску, на которой красовались два золотых, и, низко поклонившись, проговорил: „Как хорошо вы играли, ах, спасибо вам, милые музыканты, и счастливые же вы, никто вас не бьет за то, что вы играете, а вот меня больно секли за то, что я на скрипке играл…“ — Тут мальчик не выдержал и разрыдался.
— Ну, малец, не плачь, знать, умные люди тебя били, не сладко, брат, наше житье музыкантское. Учили-то нас баре. Далеко отсюда родина наша. Слышь, понижая голос и наклоняясь почти к уху мальчика, сказал один из них, — беглые мы. Все четверо беглые. Из-под Владимира города, там, брат, наш помещик выучил нас, у него оркестр был. Сам-то он все бы ничего, ну а уж выискал немца капельмейстера и не дай Бог какого злодея, он с нас чуть кожу не драл.
Вот мы терпели, терпели, да уж и невмочь стало. Перемигнулись раз — да и айда в леса. Там и скрывались недели три и инструменты барские с собой стяпали. Потом христовым именем и побрели. И холод, и голод видели, царица небесная, говорить-то уж нечего. А в бегах мы уже шесть лет сравнялось. Иной раз сердце-то рвется, повидал бы места свои родные, а тут — ду-ду-ду — играй хотчей. А ты еще говоришь: счастливые мы.