Стивен Фрай - Теннисные мячики небес
На столе справа от него лежали незапечатанные конверты с ожидающими подписи письмами. Каждое было изящно отпечатано на парламентской писчей бумаге с зеленой решеткой палаты общин поверх имени сэра Чарльза – отпечатано чисто, безупречно, совершенно. Эшли передвинул все четыре стопки, поместив их слева от пресс-папье, – так сэру Чарльзу, когда он появится, будет удобнее подписывать. Внимание к подобного рода деталям внушало Эшли гордость за себя. Он был идеальным служащим – интеллигентным, вдумчивым, дотошным и скромным, – и в данный момент это его вполне устраивало.
Эшли извлек из стоявшего у ноги кейса свой дневник. Осталось заполнить всего пять с половиной страниц – а там понадобится новая книжица. Интересно, удастся ли найти такую же? Магазин на площади Св. Анны, в котором он купил эту, закрылся два года назад. Другой цвет обложки его, разумеется, устроил бы, но сама книжица должна быть точно такой же. Если удастся найти их в продаже, надо будет купить по меньшей мере десяток – хватит до конца жизни. Хотя хватит ли? Эшли произвел в уме быстрые вычисления. Два десятка – так будет вернее. «Непобедимая» – гордо значилось на ее обложке. Название времен Империи, из тех, коими наделялось все подряд – от настенных писсуаров до карманных ножей. Он полистал дневник, с удовлетворением отметив, что почерк его стал более уверенным и изысканным. Последняя запись была сделана пять недель назад. Втиснуть в оставшиеся страницы ему предстоит немало. Он начнет, словно бы продолжая последнее свое предложение: «В настоящую же минуту мне придется выбросить из головы это бесстыдное вторжение, поскольку необходимо заняться речью, которую я должен произнести от имени выпускников».
30 июля
Неужели со времени завершения триместра прошло всего пять недель? Речь моя стала, разумеется, торжеством остроумия, эрудиции, вкуса и – пожалуй, можно выразиться и так – чувства такта. Как таковую, ни единый человек в зале ее не понял, даже те, кто с грехом пополам разбирает латынь. Родители, учителя и ученики знали ровно столько, сколько требуется, чтобы представить себе, насколько умна моя речь, и по завершении ее наградить меня смущенными, сочувствующими, ободряющими улыбками, которые англичане привычно приберегают для тех, кто страдает от неизлечимого рака или наличия мозгов, – причем наличие последних – вещь, на их взгляд, куда более прискорбная. В конце концов, люди, в большинстве своем, способны представить себе, что больны раком, но не способны и близко подобраться к представлению о том, что у них есть мозги. Нед познакомил меня с отцом, и тот отвесил мне поклон, вернее, ближайшее из позволительных в наши дни подобие поклона.
– Ваших родителей нет здесь сегодня, мистер Барсон-Гарленд?
– Моя мать учительница, сэр, – ответил я, получая удовольствие и от слова «сэр», и от того, что сэр Чарльз тоже получает от него удовольствие. Удовольствие доставляли мне и неловкость, испытываемая Недом, и возможность наблюдать, как он старается придумать, что бы такое ему сказать, не привлекая внимания к моей матери и семье вообще.
– А, прекрасно, – отозвался его отец. – Она, должно быть, очень гордится вами.
На прощанье Нед легонько, по-приятельски ткнул меня кулаком в бок. Он, разумеется, знает, какая такая учительница моя мать. И может быть, догадался даже, что я попросил ее здесь не появляться.
«На Актовый день приезжает всего горстка родителей, – написал я ей, – тебе будет скучно».
Подразумевал же я следующее: «Посмей только явиться и опозорить меня своим ярким ситцевым платьем, дешевыми духами и отвратительной шляпкой – и я от тебя отрекусь».
Смею сказать, мать прочитала все между строк, поскольку матерям это свойственно, и смею сказать, я того и хотел, поскольку это свойственно сыновьям.
Вытерпев тошнотворные поздравления и рюмку хереса, поднесенную мне директором («А, вот и наш карманный Демосфен»), я улизнул после завтрака на крикетный матч – и лишь затем, чтобы оказаться свидетелем того, как отличился Нед Маддстоун, продемонстрировав стиль, неоспоримо превосходящий тот, что присущ команде бывших выпускников. Всякий, кто заговаривал со мной, поглядывал одним глазом на Неда у очередных воротец, и я просто нутром чуял, как мой собеседник сравнивает рослость, блондинистость и улыбчивость Неда с моей приземистостью, брюнетистостью и хмуростью. Смрад этих сравнений заставил меня вернуться обратно в школу, и я заглянул к Руфусу Кейду, купавшемуся в зловонной – марихуана, водка и обиды – духоте своей комнаты. И вот что интересно. То ли из желания сделать мне приятное, то ли по какой-то иной причине, но он признался, что терпеть не может Неда Маддстоуна. Я уже давно ощутил его неприязнь к Неду и прямо спросил о ней. То был инстинкт. И я оказался прав. Он ненавидит Неда. Стыдится этой ненависти и оттого ненавидит еще пуще. Замкнутый круг отвращения и обид, слишком хорошо мне знакомый.
И кто же тут появился? Разрумянившийся, торжествующий, в запачканной ало-зеленой фланели, разгоряченный своей победой, – кто, как не сам Нед Маддстоун? Он пригласил меня отобедать с его отцом в «Георге». Чувство вины, ясно читавшееся в его глазах, было почти смешным. «Ты можешь считать себя аутсайдером, – говорили эти глаза, – но я считаю, что ты один из нас».
Ни черта. Если бы он считал меня Одним Из Нас, он сказал бы: «Эшли, зануда ты этакий, как насчет того, чтобы пообедать со мной и отцом в „Георге“?» – а он вместо того засуетился и пригласил также и Руфуса, умудрившись сделать болезненно очевидным, что приглашает только из вежливости. Руфус пойти отказался, сославшись на то, что пьян, и это, полагаю, усугубило его ненависть к Неду. Я же приглашение принял, причем с совершенно искренним удовольствием.
Я надел единственный мой костюм.
– Очень приятно, что вы присоединились к нам, мистер Барсон-Гарленд. – Сэр Чарльз пожал мне руку на манер, принятый при дворе. – Как глупо, не могу удержаться, чтобы не называть вас так. Нед не сообщил мне вашего имени.
– Эшли, сэр, – сказал я, а Нед, смутившись, зарылся в меню.
Я много говорил за обедом. Не так много и не так напористо, чтобы показаться человеком, тянущим на себя одеяло, но достаточно, чтобы произвести впечатление.
– Похоже, вы основательно разбираетесь в политике, – заметил за сыром сэр Чарльз.
Я пожал плечами и развел руки в стороны, как бы желая сказать, что, хоть я, может, и подобрал на берегу несколько занятных камушков, однако, как и Ньютон, сознаю, что передо мной простирается океан непознанного.
– Не уверен, что это сможет вас заинтересовать…
Вот тут он и предложил мне поработать у него летом политическим аналитиком.
– Большая часть этой работы в действительности похожа на секретарскую, – предупредил он. – Однако я думаю, что она дает ни с чем не сравнимую возможность разобраться в том, как действует система. Если за лето у вас все сладится, я буду рад сохранить это место за вами до вашего возвращения в конце осени. Нед сказал мне, что в августе вы тоже будете поступать в Оксфорд.
– Отец, какая блестящая идея! – восторженно вскричал Нед (как будто она принадлежала не ему! За какого же идиота он меня принимает?). – Я самое большое разочарование папы, – добавил он, обращаясь ко мне, – мне так и не удалось проникнуться интересом к политике.
– Сэр Чарльз, – произнес я. – Не знаю, с чего начать, чтобы поблагодарить вас…
– Глупости, глупости, – отмахнулся сэр Чарльз. – Если вы такой хороший работник, как мне представляется, благодарить придется мне. Стало быть, предложение принято?
– Понимаете, сэр, я живу в Ланкашире. У меня нет никаких… – Ланкашир, как же. Именно так я обычно и говорю. Любой «шир» звучит лучше, чем Манчестер.
– Надеюсь, вы согласитесь пожить на Кэтрин-стрит? Дом невелик, зато в нем уже более ста лет обитают политики. Там есть даже собственный парламентский звонок [33] , хотя вам он особо досаждать не будет. Палата летом не заседает. Но если вы останетесь с нами и на следующий год, он будет трезвонить так, что у вас возникнет желание сломать его. Верно, Нед? – И он, глянув на сына, приподнял бровь, подразумевая, видимо, какой-то семейный анекдот.
– В детстве меня этот звонок здорово доставал, – пояснил Нед, отвечая на мой вопросительный взгляд. – Палата заседала в самое причудливое время, и звонок то и дело будил меня в два-три утра. Как-то ночью я забил между колоколом и язычком кусок картона. Папа пропустил голосование и нажил кучу неприятностей.