Марио Бенедетти - Передышка
Воскресенье, 28 апреля
Анибаль приехал. Я встречал его в аэропорту. Похудел, постарел, выглядит усталым. Как бы то ни было, я рад видеть его снова. Говорили мы мало, потому что Анибаля встречали три его сестры, а я никогда не мог поладить с этими попугаихами. Договорились встретиться на днях, он позвонит мне в контору.
Понедельник, 29 апреля
Сегодня в отделе было пусто. Три человека отсутствовали. К тому же Муньос отправился по делам, а Робледо сверял статистические данные в отделе реализации. Хорошо, что в это время работы не так уж много. Суматоха обычно начинается после первого числа каждого месяца. Я воспользовался тем, что мы одни и работы мало, и поболтал немного с Авельянедой. Уже несколько дней я замечаю, что она чем-то расстроена, может быть, даже у нее какое-то горе. Да, да, явно какое — то горе. Черты лица обострились, глаза грустные, и от этого она кажется еще моложе. Нравится мне Авельянеда, я, кажется, уже писал. Я спросил, что с ней такое делается. Подошла к моему столу, улыбнулась (как славно она улыбается) и молчит. «Я вижу, уже несколько дней вы чем-то расстроены, у вас горе. — Я говорил теми же словами, какими думал раньше, и потому прибавил: — Да, да, явно какое-то горе». Она не приняла мои слова за пустую болтовню. Печальные ее глаза стали веселыми, она сказала: «Вы очень добрый, сеньор Сантоме». Ну зачем же «сеньор Сантоме», господи боже мой? Первая часть фразы прозвучала так прекрасно… А это «сеньор Сантоме» неумолимо напомнило, что мне уже почти пятьдесят, и сразу сбило с меня всю спесь, только и хватило сил спросить притворно отеческим тоном: «Что-нибудь с женихом?» Глаза бедняжки наполнились слезами, она мотнула головой, как бы подтверждая, пробормотала «простите» и бегом кинулась в туалет. Я остался сидеть над своими бумагами, я не знал, как быть, по-моему, я расчувствовался. Давно уже не испытывал я такого волнения. И то было совсем другое чувство, не обычное, хоть и неприятное, но мимолетное, которое испытываешь при виде плачущей или готовой расплакаться женщины. Душа моя была взволнована до самых ее глубин. Взволнована от того, что я, оказывается, могу еще так сильно чувствовать. И вдруг мелькнуло в голове: не до конца, значит, я выжат! Авельянеда вернулась, немного сконфуженная, она больше не плакала, а я — эгоист эдакий — наслаждался своим открытием. Не выжат я, не выжат! Я смотрел на нее с благодарностью, но тут возвратились Муньос и Робледо, и мы оба тотчас, словно по тайному уговору, принялись за работу.
Вторник, 30 апреля
Ну-ка разберемся, что это со мной происходит? Целый день я все повторяю и повторяю про себя одну и ту же фразу: «Так она, оказывается, поссорилась с женихом». И всякий раз мне становится весело и легче дышится. Зато с того самого дня, когда выяснилось, что я еще не выжат, тревога не оставляет меня, я чувствую себя эгоистом. Ну и пусть, все равно, так, по-моему, лучше.
Среда, 1 мая
Сегодня самый томительный за всю мировую историю международный день трудящихся. И вдобавок серый, дождливый, не по времени зимний. На улицах никого и ничего, ни людей, ни автобусов. Я один в своей комнате, на широкой супружеской кровати, с которой никак не могу расстаться, в темной, гнетущей вечерней тишине. Скорей бы уж утро, в девять часов я сяду за свой стол в конторе и буду время от времени косить глазами налево, на беззащитную, съежившуюся, печальную фигурку за соседним столом.
Четверг, 2 мая
Говорить с Авельянедой я не буду. Во-первых, не хочу ее пугать; во-вторых, я не знаю, в сущности, что сказать. Надо сначала самому понять толком, что со мной происходит. Не может быть в моем возрасте, чтобы вот так вдруг явилась девушка, вовсе даже и не красивая, если приглядеться, и стала центром существования. Я ВОЛНУЮСЬ как юноша, это правда; но я смотрю на свою дряблую кожу, на морщины вокруг глаз, вены на ногах, слышу по утрам свой старческий кашель (если не откашляться, не начнешь день, легкие дышать не хотят) и понимаю, что никакой я не юноша, а просто смешной старикан.
Чувства мои оцепенели двадцать лет назад, когда умерла Исабель. Сначала было больно, потом наступило безразличие, потом — ощущение свободы и, наконец, отвращение к жизни. Долгое, глухое, монотонное отвращение. О да, все это время я продолжал встречаться с женщинами. Но всегда мимолетно. Сегодня познакомился в автобусе, завтра встретился с инспекторшей, проверявшей наш отдел, послезавтра — с кассиршей из фирмы «А. О. Эдгардо Ламас». Никогда ни с одной — дважды. Что — то вроде бессознательного стремления не брать на себя обязательств, не впускать в свою жизнь обычную, более или менее прочную связь, как у всех. Почему так? Что я хотел оградить? Память об Исабели? Не думаю. Я вовсе не считаю себя трагическим героем, свято соблюдающим клятву верности, которой, кстати сказать, никогда не давал. Свою свободу? Может быть. Свобода-это всего лишь другое название для моей инертности. Сегодня сплю с одной, завтра-с другой, и никаких проблем. Попросту говоря, примерно раз в неделю удовлетворяется потребность, и больше ничего, — все равно что есть, мыться, освобождать желудок. С Исабелью было по — другому, мы ощущали единение, наши тела словно сливались в одно, безошибочно и мгновенно реагировала она на каждый мой порыв. Как я, так и она. Будто танцуешь всегда с одной и той же партнершей. Сначала она откликается на каждое твое движение, потом начинает улавливать каждое намерение. Ведешь ты, но выполняете па ты и она вместе.
Суббота, 4 мая
Анибаль звонил. Завтра увидимся.
Авельянеда не пришла на работу. Хаиме попросил у меня денег. Никогда раньше такого не бывало. Я спросил, для чего ему деньги. «Не могу сказать и не хочу. Даешь в долг — давай, нет — пусть у тебя останутся. Мне совершенно все равно». — «Все равно?» — «Да, все равно, потому что ты ростовщические проценты берешь — я должен душу перед тобой наизнанку выворачивать, выкладывать все о себе, как живу, что думаю и тому подобное; я тогда лучше где-нибудь еще раздобуду, там с меня только деньгами проценты возьмут». Я, конечно, дал ему денег. Но откуда такая злоба? Неужели простой вопрос — это ростовщические проценты?
Хуже всего и всего досаднее, что я ведь спросил между прочим, меньше всего стремлюсь я вмешиваться в чью-либо личную жизнь, а уж в жизнь своих детей и подавно. И все-таки Хаиме и Эстебан всегда готовы дать мне отпор. Ужасно они ершистые, ну а коли так, пусть бы устраивали свои дела как знают.
Воскресенье, 5 мая
Анибаль здорово изменился. В глубине души мне всегда казалось, что он останется молодым до самой смерти. Но если так, смерть, надо полагать, близка, ибо Анибаль не кажется больше молодым. Он состарился чисто физически (тощий, кости торчат, костюм болтается, усы поредели), но дело не только в этом. Голос у Анибаля теперь какой-то тусклый, не помню, чтобы он прежде говорил таким голосом, жесты потеряли живость, взгляд показался мне сначала усталым, а потом я понял, что он просто пустой; раньше Анибаль так и искрился остроумием, а теперь трудно даже поверить, каким он стал бесцветным. Короче говоря, ясно одно: Анибаль утратил вкус к жизни.
Почти ничего не сказал Анибаль о себе, вернее, сказал, но как бы вскользь. Кажется, ему удалось немного заработать. Думает обосноваться здесь, начать дело, только не решил еще какое. Политикой интересуется по-прежнему, вот это осталось.
Я не очень-то силен в политике. И догадался об этом, когда Анибаль начал задавать мне вопросы, один другого язвительнее, делая вид, будто не может разобраться сам и ждет от меня разъяснений. Тут-то я и понял, что у меня нет, в сущности, определенного мнения по целому ряду вопросов, о которых мы иногда судим вкривь и вкось в конторе или в кафе и о которых мне случается размышлять без большого толку, читая за завтраком газету. Анибаль прижал меня к стене, и, отвечая ему, я сам яснее начал понимать собственные воззрения. Он спросил, как, на мой взгляд, лучше ли сейчас или хуже, чем пять лет назад, когда он уезжал. «Хуже!» — возопил я от всей души. Однако тут же пришлось объяснять, чем хуже. Уф, вот задача.
Ведь если разобраться, взятки брали всегда, и устраивались по знакомству на тепленькие местечки тоже всегда, и темными делишками всегда занимались. Так что же стало хуже? Я долго ломал голову и наконец понял: хуже то, что люди смирились. Бунтари стали ворчунами, а ворчуны замолкли окончательно. По-моему, в нашем благословенном Монтевидео больше всего процветают теперь две категории граждан: гомосексуалисты и смирившиеся. И каждый твердит: «Ничего не поделаешь». Раньше взятку давал тот, кто хотел получить что-либо неположенное. Ну, так еще куда ни шло. Сейчас кто хочет получить положенное тоже дает взятку. А уж это — полный развал.
Но смирением дело не исчерпывается. Сперва смирились, потом совесть забыли и, наконец, сами начали хапать. Некий хапуга из бывших смирившихся произнес как-то весьма примечательную фразу: «Коли те, что сидят наверху, берут почем зря, то чем я хуже?» И разумеется, свершая бесчестные дела, человек обязательно находит себе оправдание: не мог же он допустить, чтобы на нем верхом ездили. Его заставили вступить в игру, говорит он, куда денешься, деньги с каждым днем обесцениваются, прямые пути заказаны. На всю жизнь сохраняет он горячую мстительную ненависть к тем, кто впервые толкнул его на кривую дорожку. И может быть, именно он-то и лицемерит больше других, ибо не делает ни малейшей попытки сойти с нее. Он, наверное, даже худший из мошенников, потому что в глубине души прекрасно понимает: можно вести себя как порядочный человек — и тоже не помрешь.