Эрвин Штритматтер - Лавка
А еще позже я узна́ю, что занятие, которому я предавался, созерцая банку, называется медитацией.
Учитель Румпош прохаживается вдоль шеренги мальчиков, проверяя, чистые ли у нас ноги. Башмаков никто не носит. Как могут у детей с фольварка, которые босиком проходят несколько километров до школы по песку или по жидкой грязи, быть чистые ноги? Бедных фольваркцев приговаривают к одной оплеухе и к мытью ног у колонки на школьном дворе.
— Ты кто такой? — спрашивает Румпош, остановившись передо мной. — Ты кто такой?
— Я дрянь, — отвечаю я, — дрянь, и больше ничего.
Мой ответ представляет собой обрывок спора, который мне довелось слышать в Серокамнице в трактире у Американки.
— Да ты кто такой? — спросил один пьяный у другого и тут же выдал ответ на собственный вопрос: — Дрянь ты, и больше ничего!
Эти слова показались мне очень выразительными и мужественными.
Вскоре можно убедиться, что Румпош и в самом деле смотрит на меня как на пустое место, но вовсе не потому, что я сам так пренебрежительно о себе отозвался.
Я всячески стараюсь обратить на себя внимание, поднимаю руку, тянусь — Румпош меня не замечает. На аспидной доске я пишу домашние задания в двойном, в тройном объеме — без всякого успеха. Может, я ангел, одна из этих прозрачных небесных бабочек? Мне становится очень грустно. Я ведь не сам хотел в школу — меня заставили.
— Давай вернемся в Серокамниц, — предлагаю я матери.
Румпош в деревне не только первый учитель (хотя второго пока вообще нет), он еще и окружной голова, и руководитель мужского певческого ферейна, он не только регент и органист, но и читает проповеди вместо пастора, когда тот занеможет или уедет. Румпош, наряду с господином бароном, конечно, — это ось, вокруг которой вращается вся сельская жизнь. И пока мои родители, то есть приезжие, не представятся ему по всей форме, он будет обращаться со мной как с отродьем каких-нибудь бродячих кукольников либо цирковых артистов.
Наряду с так называемой хорошей литературой моя мать читает и развлекательные романы, написанные некоей Хедвиг. Из этих книг она узнает, как принято вести себя в высших кругах. Итак:
— А не следует ли нам представиться господину учителю? — спрашивает она отца.
— А что мы будем ему представлять? — спрашивает отец, совершенно незнакомый с требованиями света.
Мать дает мне записочку для учителя, где спрашивает его, когда он сочтет удобным и так далее.
Учитель Румпош не тратит на свой ответ ни бумаги, ни чернил.
— Да когда захочут, — отвечает он.
— Тогда пошли! — говорит отец, которого вдруг охватил коммерческий азарт. — Может, этот лупцевальщик начнет покупать свой хлеб у нас. — Отец надевает подусники и отправляется чистить свиной хлев.
Свинья у нас, можно сказать, всем свиньям свинья. С раннего утра до позднего вечера она роет подстилку в хлеву, все ищет, все ищет, всегда перемазана, но, видно, так и не находит того, что ей надо. Кормят ее сметками из пекарни и кухонными отходами. Скудно, скудно! Наша свинка ищет минеральные вещества, а также червей и не находит: свинарник у нас в соответствии с новейшими веяниями замощен.
Белая пекарня и черная свинка — как-то плохо они согласуются. Надо вызвать дядю Эрнста, под заросшим дядиным лбом кроется богатейший опыт свиноводства, дядя Эрнст сажает нашу свинью на проволоку, другими словами, отцу велят ее держать, а дядя Эрнст протыкает носовую перегородку истошно визжащей скотины проволокой и закручивает концы проволоки плоскогубцами.
Наша свинка горюет целых три дня, она ничего больше не ищет на этой земле, даже свой законный корм — и то нет. Словом, она горюет.
Как бы она у нас копыта не откинула, говорит отец, но спустя три дня свинка берется за еду и возобновляет поиски того, чего не может найти. Страсть оказалась сильней, чем наше коварство.
Учительский дом насквозь пропитан грибным духом. Грибами пахнет от куртки Румпоша; когда он кладет меня поперек парты и лупцует, мне кажется, будто грибной дух — пособник экзекутора, и потому при всей своей аппетитности он вызывает у меня неприятное чувство вплоть до зрелых лет.
Супруга господина учителя, не желающая носить очки, встречает мою мать улыбкой, но улыбается она авансом, потому что сразу же, прищурив глаза, силится разглядеть, как моя мать одета.
На матери сегодня белая блузка с отложным воротником. На матери сегодня темная юбка. Блузка заправлена в юбку. Юбка достает до щиколоток. Щиколотки упрятаны в высокие ботинки на шнуровке.
Клугенова Марта разливает по рюмкам смородинное вино, она теперь поступила в услужение к учителю. Смородину собирали ученицы; они так хорошо все собирают: и смородину, и вишню, и яблоки, они такие послушные, они почти ничего не суют в рот, и учителю так любопытно глядеть на них снизу, когда они без штанишек взбираются на деревья. А вот возить навоз, копать, удобрять, полоть сорняки — это занятие для мальчиков, для сорванцов, для быдла.
Визит протекает к взаимному удовольствию обеих сторон.
— Он даже за пианину сел и сыграл. Вальс.
— Вальс? А что это такое?
— Так благородные люди называют вальц.
С этого дня я начинаю существовать для учителя Румпоша. Он поднимает мою доску и проходит по рядам:
— Теперь вы видите, что значит прилежание?!
Мне стыдно его слушать, так же стыдно, как будет много лет спустя, когда какой-нибудь критик опубликует статью, где будет сказано, что я прилежно потрудился над книгой.
Учитель Румпош принимает моих родителей в ферейн любителей ската. Ферейн насчитывает семь членов, четверо мужчин и три женщины: учитель и его жена, портной и его жена, неженатый трактирщик с босдомского фольварка и мой отец с матерью, то есть с супругой.
Мужчины играют в карты. Женщины, используя остатки света, падающего от керосиновой лампы, которая стоит на игральном столике, занимаются рукоделием, пьют кофе с цикорием, едят в зависимости от времени года пышки, кексы либо фруктовые торты и обсуждают жизнь прочих семейств.
— Потолковать про людей — это все равно как кино, — объясняет мать. Она часто ходила в кино, когда только вышла замуж и еще жила в Гродке. — Когда я тебя носила, я часто ходила в кино, — говорит она мне.
— Меня же тогда вовсе и не было, мама.
— Не скажи, — отвечает мать, — по-городскому это называется: ходила беременная.
Моя мать, оказывается, смотрела картины про маленького Фрицхена. В Модном журнале Фобаха она вычитала, что, если беременная женщина изберет для себя образцом красивое дитя, это благоприятно скажется на внешности вынашиваемого ею плода. К сожалению, я, ее плод, с самого момента рождения повел себя как разрушитель утопий. Фрицхен из меня не получился. Имя Эзау мне прислали из Америки. Этого пожелал мой дядя Стефан. Родной отец со своей стороны потребовал, чтобы я взял его имя по меньшей мере как второе. И я стал Эзау-Генрихом. Второе имя было мне без надобности, его требовали с меня лишь в прусских официальных учреждениях.
Когда мои волосы пошли в рост, мать еще раз попыталась подогнать меня под заданный образец. На сей раз образец был заимствован из внешнего мира: жена одного мармеладного фабриканта, чьи объявления печатались во всех газетах, однажды разрешилась от бремени четверней. Когда четверне сравнялось четыре года, гордый папаша сфотографировал их в матросских костюмчиках. Всех четверых выстроили рядком, все были острижены под пажа, и эта славная шеренга стала с тех пор рекламным знаком фирмы, особенно для мармелада-ассорти, приготавливаемого из четырех разных видов плодов.
Стрижка мармеладной четверки запала моей матери в душу, и она пожелала оформить мою голову соответствующим образом. Отец этому воспротивился. Волосы у меня были рыжие, как у него. И ребенком он немало натерпелся из-за своих рыжих волос. Бабка привезла его из Америки да прямо в Нижний Лаузиц к сорбам. Лужичане тотчас решили, что перед ними дитя краснокожего, и принялись его дразнить.
— Я ходил обстриженным, — возразил отец, — а тебе, вишь ты, приспичило отпустить парню волосы, тогда они его вконец задразнят, и не просто краснокожим, а прямо апачем.
И пришлось мне расти плешивым, но мечты маленького человека неистребимы. Мой младший брат родился через пятнадцать лет и был белокурый. Вот его-то мать и оформила как единственный экземпляр по образцу той четвероплодной четверни, и до того, как пойти в школу, он носил стрижку под пажа.
Каждую четвертую среду игроки собираются у нас. В этот день мы должны как следует умыться, причесываться незачем — мы все острижены наголо. Еще мы должны в восемь вечера подать руку каждому гостю, пожелать спокойной ночи и лечь в постель, но мой брат Хайньяк говорит: «Черта с два я им буду говорить спокойной ночи». Хайньяк у нас ложится в семь.