Магда Сабо - Бал-маскарад
– А твой муж? – с трудом выговорила она, потому что побег и замужество Виолы были событиями скандальными, отец тогда чуть не заболел от стыда.
– Он умер, – сказала Виола и опустила глаза, в них блеснули слезы.
А Луиза все смотрела, как она изменилась, как не похожа стала на ту Виолу, которая сидела у нее в детской, проверяла ее уроки или на кухне подсчитывала с кухаркой расходы. Эта новая Виола никак не связывалась с той, что поджидала ее возле катка, вскакивала, заслышав звонок отца, и никогда ни от кого не получала писем…
Она пробормотала что-то вроде того, что возвращалась бы, мол, к ней, она теперь преподает и получает достаточно, чтобы прокормить двоих, – Луиза чувствовала, что обязана сделать это ради семьи: их родственница не может работать на фабрике! Раз уж тот нескладный тип, ее муж, умер… Отца нет, вечером в квартире так тихо. У них с Виолой масса общих воспоминаний. Да, да, пусть возвращается!
Но Виола покачала головой, за предложение поблагодарила и сказала: «Нет!»
– Но как же ты выдерживаешь? – спросила Луиза Виолу, а та засмеялась.
Луиза стояла пораженная на середине улицы и не отрываясь смотрела на Виолу. Именно тогда, в сорок втором году, Луиза вдруг осознала, что за все двадцать лет, которые Виола прожила у них в доме, она никогда не слышала, чтобы та громко смеялась.
– Хорошо! – ответила Виола и все смеялась, смеялась, потом переложила сумку из одной руки в другую. – Чудесно!
– Это на ткацкой фабрике-то?
– Да как же иначе!
Виола посмотрела на электрические часы, Луиза до сих пор помнит, что стекло на часах было разбито, ей самой пришлось сказать Виоле, что уже половина седьмого. «Мне надо спешить, – сказала Виола и вдруг положила руку (она была без перчаток) ей на плечо и – это было непостижимо! – произнесла те же слова, что и отец перед смертью:
– Прости меня, Луиза, милая. Очень уж молода я была, – добавила она задумчиво, – очень отца твоего боялась, да и мужа своего не знала еще, не знала ни жизни, ни того, что такое справедливость. Прости меня за те безрадостные годы…
И прежде чем она, Луиза, успела ответить, Виола затерялась в толпе, заполнившей улицу Ваци…
Теперь маски образовали круг и шествуют под мотив какой-то глупой песенки. Никогда ей не понять, что хорошего в хождении целым стадом и в том, чтобы дурачиться всем вместе. Да, да, она непременно уйдет отсюда, подальше от Медери; может быть, переведется в гимназию, причем не в смешанную, а в мужскую или, скажем, в женскую, где не будет больше этих проблем и от нее не будут требовать всех этих глупостей, на которые она совершенно не способна. Право же, детский сад – это не для нее. Она не хочет больше работать вместе с Медери, которая на конференциях без конца твердит одно: «Дети имеют право на невинные радости…»
Опять кто-то отпустил воздушный шарик. Цинеге взвизгнула, но тут же прикрыла рот рукой, хотя никто и не сделал ей замечания. Хорошо, Медери, пусть так, оставайся здесь победительницей, развлекайся среди своих поклонниц. Я тоже все сделаю ради учащихся, но только не то, что считаю пагубным.
Как было бы любопытно, если бы существовал потусторонний мир и можно было бы встретиться с теми, кого уже нет в живых!
Конечно, за гробом ничего нет, это доказано, так утверждают физика и химия, эти умные науки, в которые она верит, и с этим иногда не так-то просто примириться. Ну, а если бы что-то было в самом деле, что сказали бы ей те, кого уже нет в живых? Что сказала бы мама, которая умерла где-то за границей еще при жизни отца? И сам отец с вечной сигарой в руке, в неизменном халате с прожженной пеплом маленькой круглой дырочкой. И Виола… Нет, нет. Так все-таки лучше.
Так не могла бы говорить даже Эржи, которую она едва знала, потому что спускаться на кухню ей не разрешалось, Эржи, которая попала в больницу и умерла после операции. «Общаться с прислугой запрещаю, но навестить больную кухарку – твой долг», – говорил отец и потому приказал Виоле взять с собой в больницу и Луизу. Они пошли и разыскали Эржи, бедняжка говорила что-то, но понять ее можно было не всегда. Больничная палата была переполнена, и Виола почти сразу собралась уходить, чтобы не тревожить больных; пирожные, что она принесла, остались на ночном столике.
Она, Луиза, собственно говоря, тогда впервые в жизни разглядела Эржи; это была худенькая черноглазая крестьянская девушка с густыми черными волосами. Она металась на кровати, но потом вдруг все-таки узнала ее – и это было странно, потому что Виолу она так и не узнала. Эржи смотрела, смотрела на нее, а потом сказала, вернее, выкрикнула, так что сестра даже подбежала к ней: «Луизочка, ваша маменька была ангел. Слышите? Ангел! Потому-то и улетела она из этого ужасного дома…»
Виола стала тянуть Луизу из палаты, а она шла, испуганная, ничего не понимая. Мамино лицо вдруг словно раздвоилось: одно лицо, нарисованное отцом, было холодным, ускользающим и злым, другое, увиденное глазами Эржи, было хорошее, доброе. Виола бежала с нею по коридору, их шаги гулко отдавались под сводами.
Всего лучшего, Медери, развлекайся! Довольно с меня вашего бала!…
Никто не обратил на нее внимания, когда она пробиралась к выходу. Гремела музыка, с галереи опять посыпались конфетти и ленты серпантина. Смех сопровождал ее, как дым сопровождает поезд.
V
Маска не верит в предсказания, она предпочитает сама рассказать Кристи о своем прошлом. – Мы узнаем, что некогда жили в одном дворе четыре феи: три куста жасмина и бабушка
– Я, конечно, пошутила, – сказала Маска. – В школе ведь тебя учили, что по руке человека нельзя узнать ни настоящего, ни прошлого, ни будущего. О себе и о своей жизни человек может рассказать только сам, если, конечно, захочет, и будущее тоже нельзя предсказать, в лучшем случае о нем можно грезить, представлять его себе или строить его по намеченному заранее плану, как это делали великие люди. Ты читала «И все-таки она вертится!» Йокаи?[9] Ну вот примерно так.
Нет, нет, я просто пошутила, когда сказала: «Погадай мне!» Даже если бы ты попыталась сделать это, я все равно не поверила бы твоим словам, я верю только тому, что было в действительности, да самой себе. Только я могу знать, что происходило со мной в прошлом, точно так же, как только я знаю доподлинно, что же, собственно, есть у меня в настоящем. Ну, а будущее – оно тоже показало уже свое лицо, сверкнуло, словно солнышко из-за туч. Будет гораздо спокойней и разумнее, если не ты будешь мне предсказывать что-то, а я сама расскажу тебе, что было, что есть и что будет…
Какие красивые у тебя косы, тяжелые, черные!
У меня в детстве волосы были вьющиеся и густые-густые. Мама коротко подстригала меня под мальчика, ей некогда было расчесывать мне волосы да заплетать косы, очень уж рано приходилось ей отправляться на фабрику – она работала вместе с бабушкой. Когда я была маленькая, не было еще ни фабричных яслей, ни детских садов, выросла я во дворе да на улице, обедала у соседей – вместе с внуками тети Шаркань. Мама и бабушка добирались с фабрики домой лишь под вечер, но я все-таки никогда не бывала одна, вечно болталась у кого-нибудь из соседей… В нашем дворе росли три куста жасмина, я очень их любила. Мне тогда каждое дерево казалось заколдованным человеком: орехи и дубы были мужчины, а топольки и плодовые деревья – женщины или молодые девушки, которые танцуют и кружатся при свете луны…
Мы жили в самом конце улицы Юллеи. Двор у нас был безобразный, и двери всех квартир выходили во двор. Наша единственная комната тоже была никудышная, сырая, пропитанная запахом селитры, темная – на лучшую не хватало денег. Знаешь, когда человек растет в таком доме и в такой квартире, необходимо, чтобы он верил, будто жасминовые кусты – это феи. Ты ведь понимаешь, правда?
Однажды тетя Шаркань испекла коржики, и мне тоже перепало немножко. Они мне очень понравились, я так и проглотила их и в благодарность рассказала тете Шаркань, что кусты наши – это зачарованные девушки. Она высмеяла меня. С тех пор я об этом никому не говорила и только сама знала, что в доме у нас живут четыре феи: три жасминовых деревца и моя бабушка.
Моя бабушка!
Ни в нашей семье, ни в семье тетушки Шаркань не было мужчин.
Бабушка вышла замуж в четырнадцатом году, весной четырнадцатого. Первую мировую войну вы проходили, ты знаешь, что это был за год. К тому времени, как родилась моя мама, дедушка уже погиб на сербском фронте. А папа умер, когда мне не было еще и двух лет, лица его я не помню, никакой памяти от него не осталось, одна только свадебная фотография, да и на ней, по словам бабушки, он вышел не похожим на себя – никогда не был папа таким ухарем и весельчаком, как на той фотографии. Он развозил газеты и однажды на рассвете попал под грузовик вместе с велосипедом.