Меир Шалев - Вышли из леса две медведицы
Ладно, мое горло и в самом деле начинает побаливать. Достаточно на сегодня, пожалуй. Видите, вот еще одна причина писать, а не говорить. Верно?
Глава шестая
Убийство и самоубийство
1В тысяча девятьсот тридцатом году в нашей маленькой тогда мошаве покончили жизнь самоубийством три человека. Так записано в книгах Совета мошавы, и таким выводом трижды завершал свой визит сержант британской полиции, который появлялся у нас после каждого такого случая. Появлялся, расследовал, проверял и вызывал у всех, видевших его, наряду с естественным страхом перед любым визитом представителя власти, еще и удивление, потому что волосы у него были черные, но лицо и руки тесно покрывали обильные веснушки.
Вот так, значит, было записано в книгах, и к такому выводу трижды пришел веснушчатый сержант, однако вопреки записям секретаря нашего Совета и вопреки выводам британского полицейского люди в мошаве знали, что только двое из самоубийц действительно наложили на себя руки, тогда как третий был на самом деле убит. Вся мошава знала, так говорят сегодня — знала, но скрывала и молчала. Совет мошавы поддерживал эту версию в силу убеждений — пусть, мол, англичане расследуют себе, сколько хотят, а мы чужим властям своего человека не выдадим. А британский полицейский поддерживал ее в силу своей великой лени, а может быть, и полного равнодушия. Пусть себе эти нэйтивз[19] кончают самоубийством сколько их душе угодно и убивают друг друга сколько хотят — Британской империи, которая меня сюда послала, все это глубоко безразлично.
Сам убийца тоже внес вклад в версию самоубийства. Хотя он и совершил свой поступок в порыве гнева и ревности, но действовал при этом весьма обдуманно и планомерно: отправил свою жертву на тот свет именно тем способом, который характерен для самоубийц, — выстрелом в рот. При этом он выбрал правильный угол и позаботился снять с покойника правый сапог и носок с правой ступни (после выстрела прошло всего несколько секунд, но его пальцы наверняка уже почувствовали, что эта ступня остыла), чтобы любому было ясно, что спусковой крючок был нажат большим пальцем ноги покойника, а не пальцем какого-то другого человека.
Вся мошава знала. Знала и молчала. Знала, что самоубийца убит, знала, кто и почему убил, но мы тут у нас свое грязное белье стираем дома, не снаружи, и даже сегодня не рассказываем эту историю чужим.
С той поры прошло много лет. Убийца уже умер. Его жена (о которой до сих пор говорят: «Это все из-за нее») умерла раньше него; двое их сыновей покинули мошаву, и один из них тоже умер. Так что сегодня на семейном участке живут только их внук и внучка со своими семьями. И поскольку как-то неуклюже рассказывать историю, все время именуя героев «убийца», «убитый» и «жена убийцы», из-за которой «это все», то самое время назвать их всех по имени. Убитого звали Нахум Натан, имя убийцы было Зеев Тавори, а имя его жены — Рут.
Зеев Тавори был человек строгих правил, из «гневливых», как таких именуют Притчи Соломоновы[20], огромный и могучий, как бык, и, под стать быку, ширококостный и жестоковыйный. Он вырос в одном из поселений Нижней Галилеи вместе с двумя братьями — Довом, который был старше него, и Арье, младшим, с молчаливой, работящей матерью и с отцом, который хотел сделать каждого из своих сыновей настоящим мужчиной: в пять лет они у него скакали на лошади, в девять сами пасли быков и доили коров, в двенадцать отец научил их стрелять из ружья и замахиваться дубинкой, а в четырнадцать каждый из них уже мог в одиночку срубить дуб и подковать лошадь.
Убитый, Нахум Натан, был уроженцем Стамбула, сыном важного тамошнего раввина Элиягу Натана. Это был обходительный, мягкий и деликатный юноша, совсем непохожий на своего убийцу. И на двух других, которые покончили с собой в тот год в нашей деревне, он тоже не походил. Он был молодой холостяк, а те — солидные семейные люди. Один из них покончил с собой, запутавшись в долгах, другой — из-за тяжелой болезни, тогда как Нахум Натан — так приукрашали, затемняя, объяснение его смерти — якобы не выдержал тяжести труда на земле и атмосферы в поселке, которая, в силу его характера и жизненного опыта, оказалась для него слишком гнетущей. Некоторые у нас даже называли его после смерти «неженкой».
Много знаменитых раввинов и ученых мужей вышли из семейства Натан, но отец Нахума, рав Элиягу Натан, был самый знаменитый из всех. Этот выдающийся знаток Торы был мудр не только по чину, но и по сути. Пойди Нахум по его пути, он остался бы в Стамбуле и стал раввином, как и его отец. Но еврейские первопоселенцы, которые двинулись тогда из России в Страну Израиля и по дороге проходили через Стамбул, поразили его воображение, очаровали и увлекли. И еврейские девушки из России, с их непривычно открытыми взгляду тяжелыми косами вокруг головы, порой золотыми, совершенная редкость в Стамбуле, и с их необычными в этом городе глазами, тоже взволновали и очаровали его. К тому же некоторые из них не единожды останавливали на нем свой голубой взгляд.
Быстро разнесся слух, что у этого молодого человека голодный халуц[21] всегда может получить щедрую миску супа с рисом, фасолью, кольцами лука-порея, отварными луковицами и костями. Суповые кастрюли наполнялись и опустошались, взгляды бросались все чаще и голубели все больше, разговоры завязывались, золотые косы расплетались и заплетались, идеи сверкали, как молнии, и, под стать молниям, разрывали потемки и раздвигали небеса, электризовали и освежали воздух, неподвижный и застойный уже долгие годы. И вот так сионизм увлек Нахума Натана, и он тоже надумал отправиться в Страну Израиля, чтобы стать еврейским земледельцем.
Рав Элиягу Натан испугался. Он умолял сына не прерывать свои занятия в ешиве и, уж конечно, не становиться крестьянином. Не покидать «шатер Иакова» — так он сказал — и не уходить в «пустыню Измаила» и в «поле Исава»[22]. Но сердце Нахума порывалось вдаль, и порой он чувствовал, как оно бьется в клетке ребер, точно птица, рвущаяся в полет. Он настаивал, и просил, и объяснял, и доказывал, и, в конце концов, убедил отца, и тот разрешил ему присоединиться к группе пионеров, отправлявшихся в Страну, и даже благословил его на дорогу.
Рав Элиягу, человек мягкий и добрый, дал свое разрешение с тяжелым сердцем. Он помнил, как праотец Иаков отправлял своего любимого сына Иосифа в его полосатой рубашке к братьям-пастухам в поля и как те продали его в рабство. Но даже в этих своих размышлениях он не мог представить себе весь размер того несчастья, которое ожидало его сына и его самого. «С пастбища в Сихеме к яме в Дофане»[23] — эти слова бились в памяти, но не достигали его ума во всем своем подлинном смысле. Он боялся, что его сын утратит веру, будет ограблен, заболеет, даже умрет, но не того, что он будет убит, а тем более — убит своим же соплеменником.
Тяжко было у него на душе, но согласия, данного сыну, он обратно не взял. Только поставил ему одно условие — что он не присоединится к какой-нибудь группе социалистов, или к рабочему движению, или к одному из тех кибуцев, в которых нет ни синагоги, ни шойхета, ни миквы[24] и где все парни, как рассказывают, спят со всеми девушками, а пойдет в одно из поселений Барона[25], к порядочным людям, где к его услугам будут и синагога, и миньян, и шойхет и где он будет каждый день накладывать тфилин и сможет соблюдать субботу и кашрут[26].
Сын обещал, и отец удивил его неожиданным подарком — парой отличных сапог, в точности подходящих для работы на земле.
«Ну как по мне мерили! — удивлялся Нахум, когда, примеряя их, прохаживался туда-сюда, улыбаясь счастливой детской улыбкой. — Такие удобные, а сапожник даже мерки не снимал!»
И рав Элиягу, в свой черед, улыбнулся сыну доброй отеческой улыбкой и не открыл ему, что однажды ночью, когда Нахум спал непробудным сном, он пригласил в дом сапожника и они вдвоем осторожно приоткрыли ноги юноши, так что тот даже не почувствовал. Отец держал в руке большую свечу, а сапожник обрисовывал ступни сына на картоне и измерял окружность лодыжки и мышцы голени, а также расстояние от пяток до колен на каждой ноге отдельно, потому что ноги, как всем известно, отличаются одна от другой.
Эта сцена: юноша лежит с закрытыми глазами, тени пляшут на стенах, сапожник склонился над неподвижным телом, снимая какие-то мерки, — вызвала у рава Натана такое волнение и страх, что он выбежал в другую комнату, чтобы там вволю выплакаться и успокоиться, потом умыл лицо и только тогда вернулся. Но сейчас, когда Нахум натянул сапоги и так обрадовался, рав Элиягу только улыбнулся, и заключил сына в свои объятья, и держал так, пока снова не наполнился страхом, причем не столько страхом перед тем, что может случиться с его сыном, сколько страхом перед собственным страхом, так что опять почувствовал подступающие к горлу слезы и вынужден был снова выйти в соседнюю комнату, чтобы поплакать и умыться.