Марианна Гончарова - В ожидании Конца Света
А у его сестры, моей любимой тетечки, семилетней тогда Фаинки, случилась страшная болезнь юга, малярия. Фаинка лежала весь день во дворе на курпаче, и ее трусило от холода. В сорокаградусную жару она была завалена всем тряпьем, что было в доме. Однажды во двор по каким-то делам заглянула старая узбечка и увидела синюю умирающую девочку, все поняла, молча подняла Фаинку и, помогая ей, слабенькой, придерживая под мышки двумя руками, повела с собой. Фаинка чувствовала себя так плохо, что ей было все равно. Проходя по мосткам над арыком, узбечка вдруг отпустила руки и резко столкнула Фаинку в ледяную воду. Потом быстро помогла девочке вылезти. С того дня Фаинку больше не трясло. Эта узбекская старуха, которая по-русски даже слова «спасибо» не понимала, приходила потом опять, приносила еду и горькие травки для Фаинки, знаками показывала, как растолочь, как пить. Кто она была, эта женщина с чужим языком, чужой религией, спросить не у кого.
А в это время отец Фаины, Сони и Мишки лежал в госпитале, с тяжелым ранением в затылок. Его чудом спасли военные полевые хирурги. И вот странное дело. Когда и Фаинка, и Миша, и старшая сестра Соня уехали с детьми и внуками в Австралию, у Сониного сына вдруг рождается ребеночек без кожи на затылке. Доношенный, здоровый ребеночек. Но кожи на затылке не было. И пока ждали операции, Соня съездила к одной аборигенке, дикой, косматой и, как там говорили, могущественной. Та поводила рукой над мальчиком и забормотала себе что-то под нос хриплым каркающим голосом. Внук аборигенки перевел, что кто-то из предков на войне был ранен в голову. В затылок.
И Фаинка, когда все это нам рассказала, руками развела:
— Вот и не верь теперь… Она, эта старуха, и про нас, и про Советский Союз, и про войну Вторую мировую и слыхом не слыхивала. Вот и не верь.
Кстати, мальчик получился добрый, нежный, сердечный. Точно как тот вроде бы такой обычный, такой привычный, такой героический его прадедушка.
Боже мой, да разве только он.
01.07
Тишина не бывает абсолютной
Или бывает? Ну вот — тихо. Но я же слышу чьи-то голоса, я же слышу вздохи, музыку, крик и чужие мысли. Они мне кажутся или я на самом деле их слышу?
Вот кто-то подумал:
— Наверное, режутся зубки.
Или другой кто-то подумал:
— Виолончель — это бабушка скрипки. У нее такой благородный голос. Она возвышенная старуха. Такая полная, в чепце…
— Наверное, выберут Козулькина. У Козулькина связи… Надо купить новый костюм. В новом костюме, может, и получится. Или не надо новый костюм? Скажут, нарядился, а не выбрали… Утром спрошу у Нели.
Я это на самом деле слышу?! Эти мысли. Они летают бесхозные. Но те, к кому они обращены, сейчас спят. Поэтому я, «sleepless» в моем городе, перехватываю и улавливаю их. Мысли…
— Гоосссподи, Господи… Где ж его носит. Опять ждать и ждать. Сколько можно ждать. Устала ждать. Не могу больше ждать. Не хочу больше ждать. Как бы научиться засыпать? Господи, Господи, спаси его и сохрани, такого бессовестного, безответственного…
— Чайный гриб. Лежит в банке. Толстеет. Растет. Он ведь почти как корова. Только корова дает молоко. А чайный гриб что дает? Ага, чайный гриб дает чай. Значит, чайный гриб должен иметь имя. Как корова. Или как коза. Чайный гриб Нюра. Я тебя так буду звать.
— …и теорема верна для всех простых n, меньших 100, за возможным исключением так называемых иррегулярных чисел 37, 59, 67. Нет, я определенно не дурак! Определенно!
Вот какие мудрые мысли витают сами по себе, когда почти все спят. Или совсем-совсем сонное, дремотное, спутанное:
— Вот бы завтра… горло… мама руку… на лоб… я… не иду в школу… мне нельзя… лежу… разрешать… дире… темпе… ма…
Ооо, дружок. Спи-спи пока. Ты даже не представляешь, что завтра школу твою могут отменить навсегда. И не директор школы. И не твоя ангина. А высшие, самые высшие силы.
— Как страшно, как одиноко.
Да-да! Страшно. Одиноко! Да. Кто ты? Кто?! Тишина. Ой. Так это же я! Это ведь мне страшно и одиноко.
Есть же люди, для которых одиночество — это часть жизни. Есть такие, смиренные, безропотные.
Вот бабНата. То есть Ната. Жена маминого брата она. Ну совсем домашняя, добрая, тихая женщина. Очень милая. Очень смешная. Интересная.
Однажды пришла домой оживленная, глаза горят, говорит: мол, надо мне кого-то завести. То ли собачку, то ли кошечку, то ли кого. Что же это я все одна да одна.
— С чего это ты вдруг? — спросила ее соседка бабШура.
— А вон, — Ната ей, — на ярмарке на продуктовой, иду, значит, вижу — мужичок.
— И чего?! — игриво повела Шура глазами. — Заведешь себе мужичка?
— Ну, Шууура, — смутилась Ната, — сдурела вообще, Шура?! — Ната даже покраснела.
— Женщина, она и в семьдесят лет женщина! — провозгласила Шура. — Ну? И чо?
— А ничо. Маленький такой, обычный, тощий. И озорной, знаешь, хохолок над глазами. А глаза-то бессмыыысленные. И весь потный и встрепанный.
— А при чем тут котик или собачка, Ната? — нетерпеливая Шура.
— Так он же ж петушка нес. Такой заморенный петушок, такой худой. И с таким же мятым хохолком. Как, значит, у мужичка. Вернее, гребешком. Они, знаешь, были очень похожие. Вроде как петух у мужичка не для еды, а вроде как его друг. Мужичок его вверх головой за лапки на руке держит. Как букет. Ну он же с похмелья, мужичонка тот. И петушок, как этот, циркач, балансирует крыльями и головой, шею вытягивает, чтобы не перевернуться. Я ему говорю: ты, мужичок, чего это? Ты петушка-то под пузичко возьми. Ему ж так сподручней будет. А они — ой, не могу! — они за пивом стали. В очередь. Ну эти, мужичонка и петушок. Так что — взял он два бокала…
— Кто?!
— Дак мужик-то! Ну не петушок же. И значит, он плеснул в свой бокал чего-то из чекушечки. А петуху так дал. Без водки.
— Что дал?
— Пива бокал, ну. А что? Поставил петушка на стол. Накрошил ему хлебушка. И ты подумай, петух стал клевать, клевать и — слышь! — тыркать клювом в пиво и голову назад закидывать. Видала такое? Видала? А? А?
— Ну ваабше… — покачала Шура головой.
— Ага. И они так дружно там напилися! И обнялися! И пошли себе потом согласно. Наверно, домой.
— Хто обнялся дружно? — совсем Шура непонятливая потеряла нить рассказа Натиного.
— Дак говорю же тебе. Мужик и петушок! Эти двое! Понимаешь? И я вот думаю, а придут домой. Вдвоем. Лягут там спать. Петушок у его в ногах, у мужичка, тепленький… Живая душа рядом всётки…
— Ну дааа… Я б этого алкаша и не заметила. Ну, если была б одна, тогда, может, и…
Вот подлая Шура! Я сколько раз говорила тете своей: Ната, не дружи с ней! Шура такая коварная! А Ната возражала мягко, ну так что — зато она верная.
Подлая верная коварная подруга.
Шура ведь попала в их общую старость из киевской семьи военного офицера, из дома с блеском хрусталя, крахмальных скатертей, изысканных праздничных столов. Но прошла война. Они с мужем встретились аккурат в начале мая. Вот счастье какое! Шурин муж приехал измученный, раненый, но живой. Долго он, уже и после семидесяти лет, работал где-то дневным охранником. Когда он вечерами шел домой, Шура, видя, как Ната сиротливо жмется на лавочке во дворе, выбегала к мужу навстречу в двух своих извечных полотенцах, вот же Шура! — одно на голове повязано от головной боли, второе на животе как фартук — и кидалась ему на грудь с такой радостью, с такой страстью, как будто нашла своего мужа вот только что, только сейчас, только сегодня через Красный Крест. Вот. Ну а моей тете Нате, конечно же, было больно на это смотреть. Шура ведь и не притворялась совсем. Рядом с мужем Шура чувствовала ежесекундное счастье. Свежее, как только что сорванный бутон. Ей ведь несказанно повезло. И как-то однажды, выпив наливочки из синего бутыля с подоконника, Шура пыталась объяснить это длящееся чувство счастья.
Но Ната не поняла.
Иногда и Ната, конечно, испытывала радость. Когда приходила дочка с детьми, когда мы с родителями приезжали, суетилась, говорила: вот так радость, вот так радость. Но счастье — это было чувство из прошлого, забытое, как вкус довоенных слипшихся карамелек-подушечек в ее нищем детстве. Она знала только печаль. И тут даже не помогали дорогие импортные таблетки. Про-лон-ги-рованные. Как Шурино счастье.
В каждом человеке живут разные чувства, но одно обязательно доминирует над всеми другими, которые приходят и уходят. Оно и ведет человека за руку по жизни, руководит действиями и решениями, существует в его мыслях и снах и к старости создает выражение лица. Как скульптор, но изнутри. Ната за свою долгую трудную жизнь научилась по выражению лиц распознавать людей. Мужичка с петухом, например, вели по жизни доброта, одиночество и любовь к водке. А в Нате жила печаль. Иногда она шевелилась и не давала дышать. Однажды осенним вечером печаль так широко развернулась в груди, что Ната задохнулась. Ее забрали в больницу и поставили диагноз — инфаркт. Но Ната знала, что это печаль выросла как дрожжевое тесто и заняла внутри нее все жизненное пространство. Врач сказал, что после инфаркта на сердце останется рубец, который будет болеть. Значит, печаль — это рубец после горя. И, естественно, он болит. Болит, давая частые обострения.