Светлана Василенко - Дурочка
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Светлана Василенко - Дурочка краткое содержание
Дурочка читать онлайн бесплатно
Светлана Василенко называет себя представительницей «настоящей женской литературы, которая за последнее десятилетие расширила границы прозы со всей свойственной женскому темпераменту эмоциональностью, прозорливостью и… жесткостью». С этим трудно спорить. И роман-житие «Дурочка», и повесть «Шамара», и рассказы написаны твердо, лаконично, но с присущей именно «зоркому полу» изобретательностью и особой пластикой. …Немая «дурочка» родилась в маленьком военном городке в семье офицера, и родители, решив избавиться от «позора», положили ребенка в колыбель и пустили по реке навстречу сиротской судьбе. Однако колдовские воды отнесли ее вспять на 30 лет, заставили пережить несколько вариантов судьбы. Сказка, притча, Евангелие, современные мотивы существуют в прозе Светланы Василенко на равных началах, прошлое как бы расшифровывает настоящее и растворяется в нем, и все это вместе создает единственную, только этому автору принадлежащую вселенную.
1993-1998 ru glassy FB Tools 2006-04-26 http://magazines.russ.ru/novyi_mi/1998/11/wasil.html ADF3533B-862F-423A-9BBB-DA5A024AD422 1.0 «Новый Мир» 1998, №11. Светлана Василенко. ДурочкаСветлана Василенко
Дурочка
( Роман-житие)
Первая часть
1
Скрып.
Скрып.
Скрып-скрып…
Скрып.
Скрып.
Скрып-скрып…
Надька на ржавых качелях катается: вверх-вниз, скрип-скрип.
Я на крыше стою смотрю.
Рядом во дворе мама мокрое белье развешивает: синюю трикотажную майку отца – скрип, мою такую же, только выцветшую, – скрип, черные сатиновые семейные трусы отца – скрип-скрип, мои трусы, такие же, но поменьше, нижнюю рубашку – свою и Надькину, бюстгальтер, панталоны: одни – голубые, огромные, во все небо, другие – розовые, мягкие байковые…
Чулочки повесила Надькины, один и второй. Чулочки висели, как Надькины ножки: одна ножка, другая.
Папа заводит машину ручным приводом. Раз крутанул, не завелась – черт! – второй – ни дна ей ни покрышки, третий, четвертый… Он крутит ее, чертыхаясь, как заводной, без передышки, беззвучно матерясь.
Машина называется «газик». Или по-другому – «козел».
Осень.
2
Год назад весной тюльпаны были кровавые. Надька, моя сестра, бегала по степи, собирала. Бежала, на змею наступила, та грелась, вылезла гадюка, взяла Надьку укусила, гадюка, гадина, как собака – гам, – гадость серая, дрянь, выше коленки, я стал высасывать, Надька обоссалась, не ссы, говорю, прямо на голову, дура, я губами высасывал, на губах трещина, весь яд я всосал в себя, я как змеюка стал, я ходил по больнице и шипел – а-х-а – и хватал Надьку за ногу, я подползал и хватал, Надька ссала прямо на пол, я уползал, хвоста не было, хотелось, чтоб был хвост, не ссы, говорил я, тут тебе не степь, тут тебе больница, тут тебе не моя голова, я медленно уползал в палату, мне очень не хватало хвоста. Она, когда уползала, гадюка, хвостом тюльпаны – трыньк-трыньк, – те своей кровавой башкой – трыньк – вздрагивали. Тюльпаны потом мы в отцовский «газик» отнесли, только что полетел Гагарин в космос, мы в честь него собирали тюльпаны, привезли и Ленину положили у его ног в честь Гагарина. Тюльпанов было так много, прямо Ленину по каменные колени, он стоял по колено будто в крови, было красиво. А когда мы с Надькой вышли из больницы, то тюльпаны уже засохли, лежат неживые, Надька заплакала, ей жалко стало, мне тоже, но она дура, ей можно, мне нельзя, – а-х-а – говорю, она обоссалась прямо на площади перед Лениным, отец со стыда чуть не умер, он в военном был, как дал ей, еще хуже стало, стыднее: сверхсрочник девочку бьет – пьяный, нет? – это дочка его – все равно нельзя, ребенок – да она у него дурочка – что? – дебилка – все равно нельзя, пусть лучше в сумасшедший дом отдаст, чтоб не издевался, – да она того, описалась – ну и семейка… Отец не доживет до пенсии, чтоб они все сдохли, о, эти люди проклятые, проклятый военный городок, окруженный ржавой колючей проволокой, мне бы хвост и зуб, полный яду, – а-х-а – он мне как даст в зуб: што ты шипишь, што? – с губы красная кровь, как тюльпан, на асфальт закапала, никогда не заживет моя трещина на губе! – папа! – што ты шипишь все, змееныш! Рядом Надька, как красная пожарная машина, ревела – А! – горлом, из горла красная «А» выходила, капала на асфальт. Отец нас сгреб, в красные губы целует, замолчите, говорит, замолчите. Мы замолчали.
Он глаза голубые к небу поднял и кровавыми губами говорит:
– ГОСПОДИ, – говорит, – ГОСПОДИ!
Надька тогда у нас только появилась.
3
– Не скрипи!
Скрып.
– Не скрипи!
Скрып. Скрып.
– Я кому сказал, не скрипи?! Надька! Ты слышишь?
Она не слышит. Она вообще ничего не слышит. Она глухая, глухая совсем, ни грамма она не слышала, – глухая тетеря!
Но Надька улыбается мне снизу странной своей улыбкой, будто услышала меня, но не расслышала, что я там сказал, кивает мне и, лицом помогая телу толкать качели, раскачивая их, поднимается ко мне поближе – чтобы расслышать, – взлетая все выше и выше. Она почти долетает до меня, можно коснуться рукой ее лица. И я решил.
Я ложусь на крышу, животом на холодный шифер, лицом к Надьке.
Выше, говорю я ей, Надька, выше!
И когда ее пунцовое от счастья лицо с безумными выпученными глазами взлетает от земли и несется со страшной скоростью на меня, я говорю ей:
– Надька! – говорю я. – Откуда ты взялась, откуда ты приплыла к нам? Зачем? Мы ведь жили без тебя, откуда ты взялась, Надька?
Ее растерянное лицо зависает на секунду рядом с моим.
Я смотрю ей в зрачки: близко-близко.
Я смотрел на нее: Надька!
Она молчит, но я услышал, как она сказала молча:
– Я – Ганна.
Скрипели качели: вверх – вниз. Все громче скрипели.
4
В жарком мае 193… года въезжала в старинное астраханское село Капустин Яр телега, ржаво скрипела. Кто сидел в телеге, было не разобрать: на тот час налетела пыльная буря и те, кто сидел в телеге, закрыли лица руками от песка ли, от страха, будто ударить их хотят. Вдруг и в наши глаза будто кто кинул песком и пылью: ветра в астраханской степи чудные и лучше нам сесть на ту телегу и ехать и видеть.
И не оттого, что мы сели в чужую телегу и не в свое время, а оттого, что она живая, лошадка подымет хвост, и из-под хвоста покатятся золотые конские яблоки.
– Рыжая бесстыжая, раньше не могла, – скажет ей старуха, та, что правит лошадкой. Старуху зовут тетка Харыта, и лета ее не старые: она сама себя рядит в старуху, потому что калека она, ноги ее неподвижны.
– Такое добро пропадает, – будет ворчать она, и девочка рядом откроет лицо, и будет ей лет тринадцать на вид, будет она в темном платье, светлом платке, с лицом иконным и бесстрастным. Имя ей – Ганна. Она молчит и молчит, думу думает.
Тетка Харыта выглядывала людей в пыли, поздоровкалась с мужиком в пыли: тот шел сквозь бурю, и споткнулся о ее приветствие, и встал, и смотрел на тетку и девочку бессмысленно, будто пьяный, не понимая, но был не пьян.
И дальше поехали и другому сказала: здравствуй, – и тот на бегу споткнулся о слово, и встал, как вкопанный придорожный столб, и смотрел бессмысленно, пережидая, пока проедут. И баба с пустыми ведрами встала и глядела молча, лишь песок ударял в ведра, и они тихо звенели, качаясь. И стало темно, буря целиком вся вошла в село, все дымилось от белой пыли: дорога, крыши, деревья; как на пожар бежали в пыльном дыму люди, не остановишь, только один вдалеке стоял, будто ждал тетку Харыту с Ганной, чтоб путь указать. К нему повернули.
Подъехали, каменные пыльные сапоги увидели, сапоги большие, нечеловеческого размера, выше не стали смотреть, страшно, глупую лошадку тетка Харыта разворачивает: цоб-цобе, ах, твою мамку лошадиную, – лошадка храпит, развернуться трудно очень, в клумбу попали, топчется, на цветы дышит, пыль с них сдувает, под пылью тюльпаны, головы у тюльпанов красные, живые, отъехали подальше, посмотрели – клумба красная, как кровь, посередке сапоги чьи-то пыльные нечеловеческого размера, а вверху не видно: белым-бело от пыли. И едут они уже как в молоке, и спросить, где здесь детдом, тетке Харыте не у кого, а они детдом ищут, а село огромное, и день можно ехать, и ночь – все не кончается.
И вот когда рыбу ловишь на рассвете в тумане, а туман как молоко, ни реки не видно, ни берега, так вот, в этом тумане вдруг – дрыньк-дрыньк – незвонкий рыбацкий колоколец колотится, рыбка на донку попалась, значит, так и здесь, в этом пыльном тумане: дрыньк-дрыньк впереди, и лошадка на этот незвонкий звон потянулась и пошла, и пошла, и все светлее и светлее, виднее и виднее, и слава тебе, Господи, – хороший такой мальчик впереди идет, добрый такой хлопчик, с удочками и донками, и рыбки серебряные на прутике светят прямо в глаза, даже больно. Он оттуда, он из детдома, он им покажет дорогу, ехайте за мной, до рогатой школы, это в рогатой школе, за мельницей. Тетка Харыта ему радуется, тетка Харыта ему жалуется на нелюдимых людей, а мальчик идет и говорит, что люди здесь – да, народ еще тот, ссыльный народ, народ – враг, взял этот народ и придумал всем селом, что он глухонемым будет, глухонемой народ, без языка, ничего не слышит, приказов не понимает, никто не знает, что с этим народом делать. Они одни здесь нормальные, их детский дом, у них хорошо, даже рыбу ловить можно, отпускают.