Павел Лукницкий - Избранное
— Хочешь сказать: партбилета нет? Партбилет будет.
— Почему ты говоришь так? — взволновался Шо-Пир, приподняв голову.
— Лежи тихо, пожалуйста. Не то уйду… Правая рука действует у тебя?
— Действует, — не понял Шо-Пир, подняв над одеялом исхудалую руку.
— Значит, завтра заявление напишешь. В Волость вернусь, оформим…
— А откуда… откуда ты знаешь, что я за человек?
— Знаю, товарищ. Все партбюро знает. Письма ты мои получал?
— Письма-то получал… Спасибо. Почерк твой, как родича, мне дорогой! Письма твои да советы, что через людей посылал, помогали мне и работать, и жить, и жизнь понимать. У тебя как-то получалось, что все внимание мое на принцип ты направлял. А с принципом — все равно, что с фарами, — никакая тьма не страшна! Руководствовался я твоими письмами… А только вы же в Волости не видели, что я тут делал?
— Не видели, — знали. Потому никого и не назначали сюда. Работников у нас мало, в другие места направляли их. Спокойны были за Сиатанг.
— А вот оно тут и стряслось… Я допустил, выходит…
— Ничего не выходит. При чем ты? Твои дела здесь — образец большевистской работы. Считали, нужна тебе прежде всего культурная помощь, потому командировали учительницу. Разбогатели — караван послали, кооператора, фельдшера… Беда вышла? Исправим беду… Ты думаешь, ты один такой? В других местах такие же есть. В Равильсанге, в верховьях Большой Реки, плотник Головань есть, украинец, такой же парень, вроде тебя. В Шашдаре — Касимов, татарин, тоже из красноармейцев, только позже, чем ты, пришел. Как и тебя, мы их беспартийными не считаем…
— Значит… Значит, я…
— Волнуешься? Нельзя волноваться тебе… Доктора позову, сам уйду, В общем, товарищ Медведев, лежи спокойно. Твое дело такое… А Сиатанг твой… все внимание парторганизации к нему теперь обращено. Трудно было нам раньше вплотную заняться им, теперь сама жизнь потребовала. Хочешь знать? Красноармейский пост у вас стоять будет. Комсомол мы организуем здесь, красную чайхану откроем, кооператив, амбулаторию постоянную, в школу учитель новый приедет… С передовыми селениями подравняем твой Сиатанг. Без тебя все сделаем. А ты, пока лежишь… пожалуйста, вроде консультанта нам будешь. Договорились?
Взволнованный Шо-Пир смотрел в потолок так, словно видел все, о чем ему говорил Гветадзе.
— Давно хотели мы сделать многое, — продолжал Гветадзе, — нельзя было: горы. Осенью новые работники приедут… Планы большие у нас… Рассказывать тебе или нет? Устал?
Шо-Пир сквозь раздумья свои слышал только ласковый плавный голос Гветадзе. Интонации, самый его акцент звучали, как непривычный Шо-Пиру музыкальный напев. Шо-Пиру казалось, что где-то над ним звучит ручей, и качаются ветви деревьев, и легкий ветер шелестит густою листвой. И, всматриваясь в листву, Шо-Пир видит клочок голубого неба и там, далеко-далеко, на краю горизонта, — черную грозовую тучу; она уходит все дальше, молнии, уже далекие, полыхают в этой быстро уносящейся туче. А здесь, где ручей, где листва, атмосфера очищена и все легче дышать: вольный воздух пьянит Шо-Пира, ему хорошо, он знает, что это счастье, неведомое, легкое счастье, в нем музыка, музыка…
Гветадзе, внезапно умолкнув, глядит на Шо-Пира. Глаза Шо-Пира закрыты.
Встревоженный Гветадзе осторожно притрагивается к руке раненого, находит пульс.
— Много я с ним говорил! — сердится на себя Гветадзе. — Пульс хороший… Нет, он просто спит…
И, тихо отставив табуретку, на цыпочках выходит из комнаты.
«К допросам его привлекать нельзя, — решает Гветадзе, стараясь не скрипнуть дверью. — Слаб очень. Обойдемся как-нибудь… Поберечь его надо золотой человек!…»
7
Борьба за жизнь Шо-Пира продолжалась почти три месяца. Тяжелое осложнение приняло острую форму. И все три месяца Максимов не отходил от постели больного, сам осунулся, исхудал.
Гветадзе послал нарочного с письмом за пределы Высоких Гор. На переменных лошадях гонец скакал день и ночь, преодолевая мертвые пространства Восточных Долин. В письме заключалось требование выслать врача-специалиста с необходимыми медикаментами. Больше ничего придумать было нельзя. Если бы в Сиатанге или в Волости мог сесть самолет, — Гветадзе вытребовал бы его. Но строительство аэродрома в Волости намечалось только на будущий год. Не было еще и радиостанции. Столбы строящегося телеграфа прошагали лишь первую сотню километров в сторону Высоких Гор. Больше всего приходилось надеяться на природную выносливость самого Шо-Пира, но наблюдать за страшной борьбой человеческого организма со смертью было мучительно.
В эти три месяца с особенной остротой проявилась та любовь сиатангцев к Шо-Пиру, о какой он и сам никогда не догадывался. Не было дня, чтоб ущельцы не собирались у дома Гюльриз, расспрашивая Максимова о ходе болезни Шо-Пира. Однажды к Максимову явились Карашир и Исоф и заявили, что готовы нести Шо-Пира на носилках через Высокие Горы хоть месяц, хоть два, только бы доставить его в настоящую больницу, «в большой город»… Сказали, что понесут Шо-Пира так осторожно, что «ветер не тронет его, сон не нарушится, капля воды не прольется из полной пиалы, если поставить ту пиалу Шо-Пиру на грудь». Но состояние Шо-Пира требовало неподвижности и покоя.
Ниссо вместе с Максимовым проводила у постели больного все дни и ночи в вечной мучительной тревоге за него, в неудержимой радости при каждом, самом незначительном признаке улучшения его состояния, в полном отчаянии, когда ему становилось хуже. Она жила, как будто горя в медленном огне. Она превратилась в настоящую сиделку и в тревожные дни заменяла Максимова, когда, вконец утомленный, он засыпал тут же, на соседней кровати. Если раньше непонятный, могущественный в представлении Ниссо Шо-Пир был для нее неким великим и таинственным существом, то теперь, когда его окружали такие же, как он, русские люди, когда никакая тайна уже не облекала его, он слабый, беспомощный — стал для нее просто человеком, беспредельно, томительно любимым, ее собственностью, ее надеждой. Всей силой первого большого чувства любя его, она верила, что отнимет его у смерти и что, выздоровев, он никуда от нее не уйдет… В ней открылись родники такой энергии, что Максимов поражался ее выносливости и внутренней силе. Все три месяца она у постели больного усваивала русский язык. Максимов одновременно изучал сиатангский — сравнительно бедный, легкий, — но успехи его в изучении языка не могли сравниться с успехами Ниссо. Она уже начинала читать русские книги и в разговорах красноармейцев с населением стала признанной переводчицей. Летом комсомольская ячейка поста приняла в комсомол Худодода, и Ниссо крайне огорчилась, что не ей пришлось быть первой.
Многое произошло в Сиатанге за эти три месяца. Население постепенно забыло о происшедшей весной катастрофе. Пленные басмачи мелкими партиями были отправлены в Волость, Азиз-хон и его подручные, после предварительных допросов, тоже были увезены. Швецов, Гветадзе и начальник волостного гарнизона решили отправить их в городской центр, за пределы Высоких Гор. Показания главаря банды, данные им в Сиатанге, были очень неопределенны и сбивчивы. Азиз-хон молчал. Чувствовалось, что нити басмаческой организации ведут куда-то очень далеко, что какая-то сильная рука направляла яхбарского хана. Короткие объяснения Азиз-хона о «любовных мотивах» затеянного им предприятия воспринимались только как попытка предохранить себя от более глубоких разоблачений. Подозрения Шо-Пира о том, что банде содействовал Кендыри, не были подтверждены ни допросами басмачей, ни свидетельскими показаниями. Кендыри был оставлен на свободе. Некоторое время он жил в Сиатанге, но затем, заявив, что брить бороды сиатангцам — дело слишком невыгодное, ушел в Волость, цирюльничал там. Последующее наблюдение за ним не дало никаких результатов, — он держался особняком и, видимо, кроме бород своих посетителей и мелких заработков, решительно ничем не интересовался.
Красноармейцы все лето принимали ближайшее участие в жизни ущельцев: восстановили канал, помогли сиатангцам вспахать, засеять и оросить поля. Рядом со своим общежитием, построенным на краю пустыря, у входа в ущелье, возделали огороды, и сиатангцы ходили смотреть на еще не виданные ими картофель, огурцы, капусту и свеклу.
Гюльриз, избранная председателем сельсовета, трудилась, забывая себя. Не было дня, когда она не входила бы в дома сиатангцев: входила как хозяйка, как старшая в семье, распоряжалась всем укладом жизни ущельцев, давала им советы, интересуясь самыми мелкими нуждами.
Карашир, всеми теперь называемый начальником факирской милиции, расхаживал по селению в русских сапогах, в красноармейских рейтузах и гимнастерке, в шлеме с красной звездой и обижался, что у него нет таких же, как у красноармейцев, синих петлиц. Во дворе его дома стояла породистая лошадь убитого в бою риссалядара. В доме появилась русская мебель: стол, шкаф, три табуретки, — Карашир получил их в подарок от красноармейцев, занимавшихся в свободное время плотничьим, столярным, кузнечным и другими ремеслами. Постоянным гостем Карашира бывал теперь презревший все обычаи Установленного Исоф. Он приходил вместе с женой, он больше не ссорился с Саух-Богор и твердо помнил, что бить жен нельзя.