Л. Пантелеев - Том 4. Наша Маша. Из записных книжек
Призналась мне, что с институтских (институт благородных девиц) времен и до сего дня ни разу не спала больше пяти часов в сутки.
. . . . .
«…Вы приподняли меня принять дары и поцеловать чашу; это летом было, и голубь пролетел насквозь через купол из окна в окно».
Откуда это? Никогда бы не угадал, если бы дали одну цитату. Достоевский! «Подросток». Как же богат, многообразен талант его!..
. . . . .
Живу в большой двухместной палате. Мой сосед — молодой бригадный комиссар — целый день отсутствует, играет на открытой террасе в шахматы. Я работаю. Переписал «Маринку», начал писать о мальчике-перевозчике на Каменном острове.
. . . . .
2 августа 42 г.
Без малого месяц, как я из Ленинграда. А еще живет, живет во мне блокадник.
Обедаем в санаторной столовой. За столиками по двое. Со мной сидит молодой (то есть моего возраста) полковник.
Кормят нас — на убой. Каждое утро перед твоим прибором кладут отпечатанное на машинке меню на завтра. Не поленись, возьми карандаш и отметь птичкой то, что тебе нравится. Что хочешь и сколько хочешь. Не ленюсь, отмечаю.
И тем не менее…
Сегодня за обедом вижу — мой сосед съел котлету, а гарнир, гречневую кашу, почти не тронул.
— Вы не будете? — говорю я.
— Что не буду?
— Доедать.
Недоуменно пожимает плечами.
— Нет.
И вот я спокойно придвигаю к себе его тарелку и ем недоеденную им кашу.
Он с удивлением и даже с некоторым ужасом на меня смотрит. Заметив этот взгляд, я говорю:
— Я — ленинградец, товарищ полковник.
Это отношение к хлебу и вообще ко всякой пище, как к чему-то священному, благословенному, вероятно, никогда не исчезнет. Понимаю, как странно и дико выглядит мое поведение со стороны, какое насмешливое и даже брезгливое чувство оно вызывает. Но зато и мне уже не понять их — тех, кто может отодвинуть тарелку, полную рассыпчатой, красноватой, поблескивающей жиром гречневой каши.
. . . . .
Вспомнил, как в Ленинграде, в декабре еще кажется, принесла мне мама пайку хлеба или утреннюю часть ее. Я лежал больной, читал. Неловко разломил хлеб и крошка упала на пол. Я не поднял ее, но читая, все время помнил, что предстоит что-то приятное. Что же? Ах, да, могу нагнуться и поднять с пола эту крошку — грамм или полтора черного хлеба!..
. . . . .
Из чего, между прочим, состоял этот хлеб? Говорят, в самые трудные дни муки в нем было процентов десять-пятнадцать. Остальное — отруби, целлюлоза, жмых и даже будто бы глина…
. . . . .
Архангельское.
Молодой бригадный комиссар, севастополец, рассказывает, как он получал орден. Приехал он позже других, с передовой, и ордена вручали только двоим — ему и какому-то полковнику.
— Мы построились с ним вдвоем, Н. вручил ордена, поздравил нас, полковник речу сказал, потом я «ура» закричал…
. . . . .
Старик генерал заканчивает разговор с приятелем по телефону.
— Ну, жму тебя.
Среднее между «жму руку» и «обнимаю».
. . . . .
В большом сарае пылятся, сохнут и мокнут, приходят в ветхость театральные декорации работы Гонзаго! Впрочем, вспомним, сколько гибнет сейчас и разрушается ценного, художественного в Ленинграде, в Киеве, в Одессе — по всей нашей огромной стране!..
. . . . .
Сидел на террасе, говорил с генералом X. Накануне он дал мне читать пьесу молодого провинциального автора. Пьеса мне не понравилась. Я сказал. Он обиделся — потому что пьеса отчасти о нем.
Заговорили о литературе вообще, о стихах, о Симонове, о Маяковском.
X. поморщился.
— Маяковский! Ведь, между нами говоря, мы его, этого Маяковского, только за политику ценим.
— Послушайте! Что вы говорите?! Это — прекрасный поэт.
— А-а!
Махнул рукой. Замолчал. Поджал губы. Скорее всего, побоялся ругать поэта, названного первым и лучшим.
. . . . .
У Ксении Михайловны очень хороший московский выговор. Очень по-московски акает. Рассказывает, что над нею всегда посмеивался Вячеслав Яковлевич, передразнивал ее:
— Пайдем, прайдемся па Невскаму.
(В записи это выглядит каким-то восточным акцентом. У москвичей «а» — широкое и короткое).
. . . . .
Рассказывал генерал О.: командующий Эн-ской армией Ефремов погиб в бою на Западном фронте. Через несколько дней немцы бросали с самолетов листовку, в которой сообщали, что нашли тело генерала Ефремова и «похоронили его с воинскими почестями, которые заслужил этот храбрый генерал». Ради чего это было сделано? Чтобы наши военачальники стремились активнее погибать?
. . . . .
Ксения Михайловна — про соседей:
— Комики в нашем домике.
. . . . .
Она же:
— Все у него как-то огурцом выходит.
То есть неладно.
. . . . .
Вторую неделю сижу на диете, глотаю какие-то американские пилюли, пью ессентуки. На смену прекрасному самочувствию, ощущению вернувшейся молодости, здоровья пришло то, о чем я уже думать забыл.
«Желудочник» я очень старый. В детстве в Мензелинске перенес тяжелую форму дизентерии, чуть не умер, с тех пор постоянные неполадки в этой области.
Лечился и в Ессентуках, и в Железноводске, и у профессора Беленького, и у профессора Бичунского, и у А. Д. Сперанского…
Лет десять сидел на диете. Смеялись, будто мама протирает мне по утрам через сито манную кашу. Черного хлеба я не ел. Жареного не ел. Кислого не ел. Копченое от меня прятали под замок. И все это не было блажью. Малейшие нарушения диеты вызывали расстройства.
И вот — голод. Ем не черный хлеб, а суррогат его, в котором муки было куда меньше, чем отрубей, соломы, целлюлозы и даже, говорят, глины. Хлеб этот не ломается, он — вязкий (был таким, потом, к весне, от него вдруг пахнуло настоящим ржаным хлебом).
Выше я где-то уже перечислял, что мы ели. Повторяться не буду. С аппетитом ел я, например, столярный клей и подошвенную кожу. И — хоть бы что. И кожа, и глина, и солома, и столярный клей отлично переваривались — ни малейших признаков гастроэнтероколита.
Вообще для ученых медиков голодная зима 1941/42 года дала, я думаю, массу интереснейшего материала, задала сотни, если не тысячи загадок.
Такой, например, факт. Несколько лет назад под нижней губой у меня выросла и с каждым годом увеличивалась в размерах бородавка. Она мешала мне бриться, я постоянно задевал ее, возился с йодом, квасцами и тому подобным.
В начале апреля на Каменном острове вдруг замечаю, что бородавки этой нет. Я съел ее. То есть, не я сам, не зубами, а мой голодающий организм ее съел. Потому что, голодая, человек занимается самопоеданием. Прежде всего исчезают, поглощаются жиры. Потом наступает очередь других тканей. Уходят мышцы. И в первую очередь, я думаю, — все ненужное, лишнее. Опухоли, например, вроде моей бородавки.
Интересно, как обстояло дело с опухолями злокачественными…
Между прочим, тем обстоятельством, что человек начинает худеть за счет жиров, объясняется, почему женщины стали умирать в Ленинграде позже (в среднем месяца на полтора-два). У женщины, как известно, больше жировых отложений.
Последнее время в Ленинграде я чувствовал себя отлично. Месяца два и в самом деле испытывал что-то вроде возвращения молодости. Впечатление, будто весь организм обновился. Так оно, вероятно, и было: на смену ушедшим, съеденным, сгоревшим клеткам пришли новые.
И по-прежнему и желудок и кишечник работают отлично. Безотказно.
Но вот я попадаю в Архангельское. Как человека, перенесшего ленинградский лютый голод и при этом не имеющего никаких жалоб, меня сажают на общую диету. Надо сказать, я не злоупотребляю этим. Кровавых бифштексов не ем, уксуса и горчицы за столом не трогаю. Заказываю манную кашу на молоке, какао, яйца всмятку, бульон, котлеты… И все-таки… Уже дней через десять появляются один за другим симптомы, от которых меня избавили голод и блокада. Почти каждый день я сижу в очереди к врачу. Меня переводят на «щадящую» диету, потом на строгую диету. Назначают минеральную воду. Грелку на живот. Поговаривают о больнице.
. . . . .
В парке военного санатория симметрично расставленные изящные скульптурные группы:
«Менелай с трупом Патрокла».
«Давид убивает Голиафа».
«Геркулес душит Антея».
Во всяком случае, если не стоят, то должны были бы стоять.
. . . . .
Искусство — это возвращенное детство.
. . . . .
Вчера появился «новенький» — генерал Петров, герой Одессы и Севастополя.
Я с ним не заговаривал, но чем-то он меня покорил, что называется, с первого взгляда. Вероятно, среди тех, кто меня окружает, есть личности незаурядные, глубокие, сильные (медсестра Анечка, влюбившаяся в тяжелораненого пленного финна, потерявшая через два года ноги и упорно осваивающая протезы), но в целом публика скорее раздражающая, чем вызывающая восхищение или преклонение. Бесконечный преферанс, козел, шашки… Читают, как правило, только молодые, то есть те, кто помоложе. И вот появляется этот невысокий сухощавый человек в пенсне. Читающим я его, правда, не видел. Но и представить его за пулькой, за игрой в домино, просто развалившимся в шезлонге — невозможно. Сконцентрированная энергия. Ходит, даже здесь, в санатории, быстро, как будто опаздывает куда-то. У него довольно заметный тик, результат недавней контузии: слегка подмигивает, помаргивает, дергает головой.