Николай Воронов - Юность в Железнодольске
— Согласись, пап, я ведь не трактор. Трактор можно поворачивать сколько угодно, куда угодно и когда угодно. Я хочу и могу управлять собой.
— Можешь, но зачем же избрал специальность не главную на комбинате?
— Меня вполне устраивает скромное положение. Был солдатом и горжусь. Никакой зависти к положению командного состава я не испытывал. У нас на площадке бывали академики, конструкторы космических кораблей. Может, и я ударюсь в науку, а пока остановлюсь на рядовой роли. Извини, папа, я не хочу быть звездохватом, и без меня таковских с излишком.
Леонид шаловливо подскакивал на диване, вязко гудели пружины.
— Уймись, — крикнул ему Камаев. — Кабы шуточный разговор... Все придуриваешься.
Поглаживая длинными ладонями длинные веки, Леонид сказал:
— Мне, Сергей Филиппович, незачем трехколесный велосипед, а Славке опека. Парнище мозговит, плюс армейская закваска, плюс испытания судьбы.
— «Испытания»? Вот у нашего поколения действительно были испытания. Нет, наверно, на земле таких проб, на которые нас не испытывали. Ан в нас та же прочность, те же надежды.
— Да, пап. Но я ведь твой продолжатель. Кстати, нашему поколению очень многое доверяется.
— А кто над вами?
Леонид рассмеялся:
— Детские ясли. Слушай, именитый доменщик Камаев, брось политпросвещение. Славка самый что ни на есть нашенский.
— Какой такой вашенский?
— Корневой системы рабочего класса.
— Выражаешься ты, зима-лето, кучеряво.
— Выражаются матерщинники. Я высказываю лично скумеканные соображения.
Леонид говорил полушутя-полусерьезно, и Вячеслав махнул рукой, чтобы он замолчал.
Вячеславу захотелось достойно завершить спор с отцом, который, как ему представлялось, замкнулся в рамках своего поколения. Эту особенность Вячеслав замечал в пожилых людях и для себя называл ее дефектом старости. То, что в мыслях отца проявился дефект старости, показалось ему случайностью.
— Не волнуйся, пап. Продолжим, возвысим, передадим детям.
— Аспирантура! — крикнул Леонид и, улыбаясь, проводил по длинным щекам длинными ладонями, будто умывался.
— Вы, пап, пока что умней нас. В практическом смысле. Но мы понимаем больше, вынуждены понимать больше: первопуток, а вы наставили на нем барьеров, стен, заграждений.
— Смело́.
— Мы были бы худыми наследниками... Пап, надо вовремя сознавать изменения в обществе, в людях, регулировать...
— Так что же ты? Ых! — обрадовался Камаев. — Я и регулирую, что на домне, что в семье.
— Академия! Заарканил он тебя, Славка. Лапки вверх — и молчи.
— Ничего не заарканил.
— В цех ко мне собирался работать и такую пилюлю преподнес...
— Заваруха! А?!
— Погоди, Леонид, проблема ж важная, — сказал Камаев.
— У нас нет мелких проблем. Все проблемы огромадные, эпохальные.
— Прекрати клоуна из себя строить.
— Ты без окрика, знатный Камаев. Ты шибко серьезный, а я шибко несерьезный, ты шибко правильный, а я шибко вольный. Все для тебя важно, а для меня смехотворно. Равновесие!
— Сын, неужели ты из-за Томки? Одно дело чувство, другое — труд. Одно, может, на месяц, в крайности на годы, труд — на всю жизнь.
— Я едва через порог, ты не вгляделся, что мне по нутру, и сразу предписывать. С меня армии довольно.
— Круши, Славка, уставников.
— Если в чем пережал — давай не сердись, сын. Мы должны блюсти народную мораль, а не какую-нибудь шалопутно-европейскую.
— Во, откровенность! — вставил Леонид. — Шито-крыто не по мне. Противоречия не позволяют уныривать от правды. Ты давил на Славку, заслуженный Камаев. Он мне говорил: не по духу ему тиранство. И как ты еще, Славка?... В тебе кто просыпается под нажимом?
— Дядя Лень...
— В ём просыпается тираноборец.
— Ерник ты, ерник, Ленька. Ну так что, сын? Переоформим тебя из копрового в доменный?
— Ты что? Меня за ничевоку сочтут. Я бегал с ним, унижался, устроил. Блажи в меру, — запротестовал Леонид.
— Сынок... А ты, Леня, сейчас шаляй-валяй относишься к его будущему. Ты утихни. Сынок, ты нам с матерью очень трудно дался. Ты не помнишь всего, по малым своим летам не мог запомнить. В природе человеческой забывать, не ценить великую заботу, еще и обостряться за то, что она была. О родительской заботе нечего и говорить. Она воспринимается как положенная, с привкусом господствования: дань русских, что ли, князей татаро-монголам, оброк крестьян помещикам... Леонид, помолчи. Получать с ясновельможной благосклонностью. Получать, не делая попытки оценить, каким усилием и страданием дались «дань» и «оброк». Получать не без пренебрежения.
— Во, люблю умственный анализ! Что водится, об этом надо заключать. Я редко встречал благодарных людей, детей — тем паче.
— Не о благодарности я. Это раньше, когда на старости лет родители попадали в закономерную экономическую зависимость от детей, о благодарности пеклись.
— Прославленный Камаев, я про душевную благодарность... Скажи проще: угрохали себя Славке в удовольствие. Вы думали вывести на орбиту новое солнце. Пусть светит на всю страну, а то и на весь земной шар? Что получилось? Ничего Славке не надо, лишь бы женихаться...
— Дядя Лень, утрируешь! — обиделся Славка.
— Не утрирует, сынок. Мы мечтали...
— Не все достигают, чего ты достиг. Хочу приносить рядовую пользу, как большинство солдат, рабочих, крестьян.
— Он не думал, Славка, что все, что они тебе дали материально и духовно, что оно целиком замкнется на бабе.
— Грубо, дядь Лень.
— Ну, на чем еще замкнулось, сынок? Назови стремления.
— «Стремления», «мечтал»? А ты, папа, мечтал о работе на домнах? Нет. Случайно пристроился. Дядь Лень, у тебя-то какое стремление?
— Я твердо стою в рабочем звании. Мечтал сделаться газовырубщиком. Сделался. Правда, незадача получилась, да истинной вины за мной нет. Служу верой и правдой черной металлургии. И занятие голубями считаю красивым. Мы, городские человеки, оторвались от своей матери — от природы. Возгордились, презираем, почти все извели у ней. Голуби — тонкое звенышко между нами и природой, и я его сохраняю. Без нас, чу́диков вроде меня, люди давно бы с голой землей остались, дохли бы миллионами от собственной спеси, от атома, от ядов да газов. Чистой бы воды даже б не было в горных ручьях, щеглы бы не запузыривали в лесу... Не серчай на меня, депутат Камаев, но на домнах я бы ни за какие деньги не стал работать. Вы же грабите природу. Ради чугуна вы миллионы тонн серы — в воздух, в газ переводите, в отвалы спускаете. Вы одних гранатов видимо-невидимо в шлак перевели. Всех женщин на шарике можно было бы гранатовыми браслетами и ожерельями обеспечить, а вы — в шлак. Ты меня, Славка, не подшибешь ни ногой, ни мозгой. Я придуриваюсь, ерничаю, хохмлю, но я твердо определил цель. Ты вот думаешь: коль я хохмач, то не задаюсь строгими вопросами, не делаю себе переоценку. Хохмач, шкодник, но живу по закону совести: чисто живу. Нехорошее рядом происходит — вмешаюсь. Где нарушение закона и свободы, не могу быть там посторонним.
— Дядь Лень, я сглупил.
— Сынок, дело не в «сглупил». Чтобы оценить, каков человек, надо его осознать. Дядя Леня, сколько ты его знаешь, интересуется всем живым. Да что интересуется — любит, охраняет. Помнишь, тебя маленького удивило, как он рой пчел поймал. Мы идем к нему в сад, а он по ведру стучит, приманивал рой. Помнишь, ты гусеницу хотел раздавить? Он хвать тебя за руку: «Не знаешь, для чего она в жизни, не трожь». Извини, мы удалились от корня. Общее здесь в одном: каждого человека обязательно обдумай, чтоб увидеть последствия твоих отношений с ним. Себя анализируй, задавай себе вопросы. Какое, к примеру, чувство тобой владеет? Может, за всем — только плотское наваждение? Ты-то думаешь: «Любовь!» А что такое любовь? Взять родник — вода, океан — тоже, стоки с коксохима, с фенолами, со смолой, с цианистым калием — опять вода. Под оболочкой этой любви разные качества чувств — от низменных до самых, почитай, ангельских, разнебесных.
— Ты усек, Славик, плоть имеет силу похлеще атомной. И еще: постельные игры — не самое главное. Чуть схлынет первая молодость, сразу и обозначается — духовное первей всего.
— Дядь Лень, слушая тебя, я вдруг догадался, почему католические священники страшно влиятельные. Их проповедям телесного воздержания верят, потому что они хранят обет безбрачия. «Духовное», «плотское»... Да я на общем фоне, дядь Лень, святой дух. Ты интересуешься зависимостью яблони от какого-нибудь паука, а мне любопытна зависимость тела и духа, их разобщение и совместимость...
Над тем, о чем он говорил, Вячеслав задумывался лишь вскользь, но старался изменить впечатление отца и Леонида и, чем больше вкручивал им мозги, тем сильней страшился собственной безотчетности. Действительно, ни на чем не фокусировались его чувства и раздумья с таким притягательным постоянством, как на женщинах, и особенно на Тамаре. Грезы о Тамаре, неотступные, сладострастные, как мнилось Вячеславу, испепеляли его: в них он свивался с Тамарой, летел где-то среди голубой невесомости, овеваемый жаром. И не нужно было ничего, кроме грез, а теперь не нужно никого, кроме Тамары. Она, и только она! К отцу, матери, брату, сестрам он привязан, а без Тамары немыслимо существование. Возвратись она к мужу — он не станет жить.