Александр Бек - Талант (Жизнь Бережкова)
5
— Случалось ли вам замечать, — спросил Бережков, — что трибуна, то есть место, откуда публично выступают, обладает одной странностью. Вот вы сидите, разговариваете, даже шутите и улыбаетесь, более или менее удачно скрывая душевную сумятицу. Кажется, что вы уверены в себе, что вы ясно видите и понимаете свой путь, пройденный и пролегающий дальше. Но вот вам предоставляют слово, вы встаете, произносите с трибуны несколько первых фраз и вдруг подвергаетесь воздействию каких-то странных икс-лучей, пробивающих ваш панцирь. Вы словно просвечены. Видна ваша душа, страсть, стремление, убежденность или, наоборот, ваша растерянность, или беспомощность, или неискренность — то, что раньше оставалось незаметным. Почему так происходит, не знаю. Но я не раз это испытал.
Августу Ивановичу Шелесту было, слава тебе господи, не в новинку говорить на людях. Почти тридцать лет кряду он изо дня в день всходил на профессорскую кафедру в Московском Высшем техническом училище. Все мы, инженеры АДВИ, и только что выпущенные, и старожилы института, были его учениками, привыкли к его ясной, строгой речи.
В полной тишине Шелест поднялся для доклада, открыл большой желтый портфель, вынул папку, налил в стакан воды, посмотрел на аудиторию, произнес первые слова. И вдруг, едва он начал говорить, почувствовалось, что он растерян, неуверен, не знает, как и куда вести дальше свой корабль. Не заглядывая в лежащую перед ним папку, помня наизусть весь материал, каждую цифру, всю аналитику доводки, Шелест будто читал лекцию об итогах некоего научного эксперимента над неким мотором «АДВИ-800». По залу сразу прокатился гул. И не стихал. Делая вид, что он этого не замечает, Шелест прежним ровным тоном продолжал свой строго технический анализ, но все понимали, что Август Иванович делает вид, делает над собой усилие, чтобы… Ну, как бы вам сказать?.. Чтобы пройти по какой-то узенькой дощечке и не смотреть по сторонам, ибо там, за этой дощечкой чистой техники, для него все неясно, все зыбко. Позади Августа Ивановича стояла черная классная доска. Он направился к ней, чтобы начертить диаграмму, показать графически какую-то закономерность доводки мотора. Но кто-то крикнул из зала:
— Не о том говорите! Скажите о своих ошибках!
Шелест обернулся, побледнел. Пожалуй, еще никогда аудитория его учеников не встречала его так.
— Товарищи!
Ему изменил голос, чуть дрогнул, но Август Иванович опять овладел собой.
— Товарищи! Волнообразная кривая с резким затуханием после пика позволяет нам определить…
Его спокойно остановил Никитин:
— Август Иванович, простите, что я вас перебиваю…
— Пожалуйста, — машинально выговорил Шелест.
— Вы слышали вопросы из зала? Я тоже от имени бюро прошу вас поделиться с нами своими мыслями о том, каковы были ошибки руководства института.
— Извините, но я не чувствую себя обязанным здесь каяться.
— Дело не в покаянии. Дело в том, чтобы дать стране мотор. Почему же его нет? Мы хотим знать все. — Никитин помолчал. — Но, может быть, ошибок не было? — продолжал он. — И мы потеряли наш мотор, не сделав ни одной ошибки? Вы же, наверное, это продумали, Август Иванович?
— Да, думал об этом. Вспоминал весь путь института. И, извините меня, не мне говорить об этом, но… Россия имеет сейчас подлинный научно-исследовательский институт авиационных моторов. А что до ошибок… — Шелест пожал плечами. — Может быть, мне их укажут. Буду благодарен. Но теперь, с вашего разрешения…
Кто-то выкрикнул с места:
— Почему вы молчите о вредителях?
— Товарищ председатель!.. — произнес Шелест.
Было видно, что ему нелегко прибегать к чужому авторитету, чтобы заставить себя слушать. И где же? В своем институте. Этого тоже еще не случалось на его веку.
— Август Иванович, — сказал Никитин, — этот вопрос вполне законен. Миновать его нельзя.
Шелест как-то выпрямился. Мне запомнились его сжатые губы и седоватая прядь, опустившаяся на смуглый лоб.
— Не знаю, — с некоторым усилием проговорил он, — не знаю, может быть, я слишком старомодный человек, но у меня не укладывается в голове, что эти люди сознательно вредили. С иными из так называемых вредителей я сидел рядом на студенческой скамье, встречался с ними на протяжении десятилетий, никогда не сомневался, что это талантливые инженеры, и не могу поверить, чтобы инженер, то есть по самому своему существу созидатель и строитель, стал бы умышленно пакостить, уничтожать. Это выше моего понимания…
Его опять перебивали, выкрикивали возражения и вопросы, но Никитин попросил тишины.
— Продолжайте, Август Иванович, ваше сообщение, — сказал он.
На классной доске Шелест так ничего и не начертил — понял неуместность этого и не смог уже найти прежнего профессорского тона. Он развернул папку, начал в нее заглядывать и, видимо сокращая, комкал свою академическую стройную лекцию. Становилось ясно: дальше он не поведет АДВИ.
6
Рассказывать — так рассказывать все. На собрании произошел еще один очень странный случай, правда малозначительный, о котором сейчас, наверное, никто не помнит. Но я помню. Это стряслось со мной.
Как вам известно, я очень тяжело воспринял кончину мотора. Сначала метался, потом некоторое время был подавлен. Но все это было уже пережито. И, казалось бы, я вполне оправился, снова обрел душевное равновесие. Сидел на собрании рядом с молодыми друзьями, непринужденно наблюдал, обменивался с ними впечатлениями. Но, представьте, на трибуне я тоже оказался в сфере загадочных лучей и…
Вот как это было. Я не записывался для участия в прениях, не предполагал говорить. Выступали молодые инженеры, которые вместе со мной и с Шелестом пережили всю эпопею доводки, вместе со мной мучились, нервничали из-за непрестанных изматывающих, необъяснимых проволочек в выполнении наших заказов, постоянно тут и там чувствовали чью-то злую руку. Заявление Шелеста о том, что вредительство представляется ему невероятным, вызвало отпор. Шелеста опровергали, говорили о нем резко, не считаясь с его авторитетом, его возрастом. Август Иванович сидел, расстегнув коричневый пиджак, сунув пальцы за пояс брюк; он ни разу не опустил головы, куда-то смотрел перед собой.
После трех-четырех выступлений Никитин со своего председательского места во всеуслышание обратился ко мне.
— Товарищ Бережков, собрание хотело бы выслушать и главного конструктора.
Предложение застигло меня несколько врасплох. Но, впрочем, почему же? Ведь у меня имеется совершенно четкое мнение по всем вопросам, затронутым здесь. И нет причин его скрывать. Что же касается моих личных решений, моего тайного «табу», то… Разумеется, не стану же я об этом объявлять. Это моя душевная жизнь, она спрятана под панцирем. Что же, я готов!
Я выбрался из своего ряда; по пути в одну минуту схватил мыслью, представил всю речь, кристально ясную, абсолютно стройную. Ничуть не волнуясь, подошел к столу, обернулся к залу, произнес несколько первых слов и… Что такое? Я будто заиграл на каком-то расстроенном инструменте, издающем фальшивые ноты. Клянусь вам, я этого никак не ожидал.
Черт побери, ведь мне же все ясно! Еще три года назад я сам крикнул в лицо Любарскому: «В тюрьму! В тюрьму! Вот где для вас место!» Так почему же здесь, с трибуны, я говорю о нем какими-то пошлыми фразами, без вдохновения, без огня, без ненависти, которая, знаю, горела же во мне? Даже об измучившей нас вечной волоките в Авиатресте, в отделе, где восседает Подрайский, я сказал не взволнованно, не убедительно, а как бы по обязанности. Что-то неладно… И уже исчезла из зала напряженная тишина внимания. Где-то зашушукались, кто-то прокашлялся, заскрипели стулья.
Посмотреть со стороны — ничего особенного не произошло. Я продолжаю гладко говорить, но в душе творится черт-те что. Контакт потерян, нет живого тока между мной и теми, с кем я сейчас сидел в одном ряду, с кем столько поработал. Припоминаются вдруг строчки Маяковского: «Как вы смеете называться поэтом и, серенький, чирикать, как перепел?! Сегодня надо кастетом кроиться миру в черепе!» Но разве же я серенький? Или… Или, может быть, стал сереньким? Неужели я так и не сумею рассказать по-настоящему, как из нас тянули жилы, не найду каленых слов? Повышаю голос и опять сам внутренне морщусь. Какой-то неприятный ложный пафос.
Но почему же? Ведь и Шелесту я прямо в глаза заявлял, что он погубит наш мотор, ибо окутан предрассудками солидарности так называемой инженерской корпорации, ибо не решался, считал непорядочным открыто, резко обвинить тех инженеров, которые исподволь душили нас. Ведь я ссорился с ним, кричал ему: «Вы недостаточно любите свой институт, не любите мотора!» Теперь, после всего, что случилось, мне трижды это ясно.
Я говорю с трибуны об этой коренной ошибке Августа Ивановича и опять говорю плохо, без подъема, без страсти, словно отбывая какую-то повинность. Что же такое? Почему такой провал? И меня уже охватывает стыд, пробивается горячими пятнами на щеках. Нет, не перед Шелестом мне стыдно, хотя я краем глаза поймал укоризну или обиду на его лице, не перед Шелестом, а перед теми, кто сидит в рядах. Они чего-то ждали от меня, а я не могу этого им дать. Не могу их вдохновить. Смутно догадываюсь наконец, почему я так мямлю. И уже думаю только об одном: как бы скорее закончить, прилично закруглиться, уйти от этих пронизывающих икс-лучей. План моей речи, который еще несколько минут назад представлялся таким стройным, идет под откос.