Павел Загребельный - Роксолана. В гареме Сулеймана Великолепного
Зная, что никто из властителей никогда не слушает оправданий, разослал во все дружеские земли письма, в которых писал, что пошел на Вену, чтобы увидеться и поговорить о делах Венгрии с королем Фердинандом, но тот сбежал к чехам – и ни слуху ни духу.
Для своих подданных издал фирман, в котором хвалился, что помиловал осажденный город и в безмерном своем милосердии отклонил предложение о сдаче и так вернулся с триумфом и чистой совестью. Наверное, перед встречей его со Стамбулом и с возлюбленной султаншей, вспоминая ее пречистые глаза, сам хотел очиститься хотя бы в своих султанских писаниях и хотя бы на миг поверить, что можно сохранить чистую совесть, когда твои руки до локтей в крови. Но, вспоминая Хуррем, с нетерпением ожидая близкой встречи, уже не был султаном, становился задумчивым поэтом Мухибби, влюбленным Меджнуном, а у влюбленных в крови только сердце.
Днем и ночью шли большие приготовления. Сушили барабаны и знамена, перематывали тюрбаны, чистили коней, расправляли пояса, доставали припрятанные драгоценности, навешивали на себя дорогое оружие, приукрашивались, чистились, наряжались. В Стамбуле шуршали шелка, натянутые вдоль улиц, по которым должен был проехать султан, под копыта его коней бросали цветы и стлали ковры, в мечетях молились во славу исламского оружия, били пушки над Босфором, когда победоносное войско вступало в ворота столицы, гремели медные янычарские тулумбасы, грохотали барабаны, кричали толпы – впервые Сулейман въезжал в Стамбул с такою пышностью, ошеломлял не победой, а сиянием и силой власти, неприступностью, величавостью.
Он и к садам гарема ехал верхом, только сопровождали его уже не блестящие визири и военачальники, а пешие евнухи, и навстречу выходили не сановные чиновники и мудрые служители Бога, а валиде и султанша Хасеки в мехах – одна в белых, другая в красных русских соболях, и хоть зимний стамбульский день был хмурым и глиняная почва в садах раскисла от дождей, прямо в ту грязищу постлали длинный рулон белого лионского сукна, присланного королем Франциском, и султан, сойдя с коня, ступил на то сукно с одной стороны, а с другой навстречу ему пошли валиде и первая жена Хуррем, Хасеки, и сказаны были торжественные слова приветствия, а более ничего, ибо вокруг была тьма-тьмущая евнухов и служанок, и каждое произнесенное здесь слово уже сегодня бы разлетелось по всему Стамбулу.
Хотя, по обычаю, султан обедал либо один, либо же с визирями и великим муфтием, в этот день он проявил желание обедать с валиде и Хуррем, и снова не было сказано ничего лишнего, валиде упорно поджимала свои темные губы, неохотно выпуская из них по нескольку слов, султанша не отпугивала Сулеймана неприступностью, которой он так боялся, сидела милая и приветливая. Бросала на султана еле уловимые быстрые взгляды исподлобья, склоняясь над едой, так что валиде еще крепче сжимала свои тонко очерченные губы, словно хотела сказать своему сыну, что нет в этой женщине никаких добродетелей, а если и были когда-нибудь, то давно уже запятнаны бесстыдством.
Сулейман не мог дождаться, когда сможет остаться наедине с Роксоланой, и в то же время боялся этого мгновения, ибо она была здесь единственным человеком, от которого он мог услышать тяжелые упреки и за свой неудачный поход, и за все содеянное в тех землях, где прошел его конь, и прежде всего за Ибрагима. Кто знает, что такое власть, тот знает также, что такое страх.
И снова страхи его оказались напрасными, поскольку Роксолана, как всегда, отгадала его мысли и опасения, тараторила о детях, о зное в Стамбуле (это в то время, когда его поливали на венгерских долинах холодные дожди!), о том, как ждала его и не могла дождаться. Ее молодое тело истосковалось по мужской ласке, невыносимо долгие месяцы ждала она его из этого бесконечного похода, порой впадала в странности: блуждала нагой по садам, запиралась в темных покоях, никого не подпуская к себе, тигрицей набрасывалась на служанок, издевалась над покорной эфиопкой Нур. И ждала, ждала своего султана. Хотя что она говорит – разве же можно такое говорить?
– Почему же нельзя? – полный признательности за ее доброту, приветливо молвил Сулейман. – Я твой, твой. Султан и муж. Так же, как ты моя Хасеки, султанша, Хуррем. И я люблю тебя больше всех на свете. Влюблен, как Меджнун, как Фархад. А ты? Ты до сих пор влюблена в меня?
– В султанов влюбляются не женщины, – испуганно подняла она руки, как бы защищаясь, – в них влюбляется только вечность!
– Я приготовил тебе подарок, достойный вечности!
– Разве мало у меня ваших бесценных подарков, мой повелитель?
– Такого еще не было. И никто не знал ничего подобного. Мы устроим торжественный сюннет[90] для наших сыновей. Весь Стамбул придет на этот большой праздник. Послы иноземных правителей. Весь цвет османства.
– Баязид еще мал для обрезания, ваше величество.
– Возьмем Мустафу, Мехмеда и Селима.
– И Мустафу?
– Он мой старший сын.
– И вы провозгласите его наследником престола? А моих детей задушат, как котят? Тогда лучше бы я задушила их в колыбели, нежели теперь так мучиться!
Она заплакала, но султан посмеялся над ее слезами.
– Никто не посмеет тронуть ни одного из моих сыновей до самой моей смерти. Все шах-заде проживут долго и счастливо и познают все радости этого света, пока я султан. К тому же я еще не имею намерения называть своего наследника. Когда Фатих завещал для пользы державы передавать власть достойнейшему, он не имел в виду самого старшего. Достойнейшим может быть и самый младший. Поэтому пусть растут спокойно, не зная соперничества, не обремененные мыслью о тяжелом будущем и неизбежности.
Но Роксолана не успокоилась:
– Ну, так. Но ведь вы позовете на сюннет и ту черкешенку, поскольку она мать Мустафы?
– Ее убрали с моих глаз навеки. На этот славный сюннет будут допущены только султанша, султанская мать и султанские сестры.
– Мой повелитель, мы столько времени не виделись, а разговариваем не о любви, а о делах! Это можно простить мужчине, но женщине – никогда!
Он был благодарен ей за эти слова, но все же не удержался, чтобы не заметить:
– Приготовления к великому празднику начнутся уже завтра. Полгода в Стамбуле только и разговоров было о приближающемся сюннете. Шум, молитвы, приглашения иноземных послов, стройка, приготовления. Забылся позор Вены, не вспоминались убитые, не было и речи о голодных, нищих, несчастных. Стамбул шел навстречу сюннету! Султан назначил день сюннета: во втором месяце джемади, ровно через тридцать дней после первого джемади – дня взятия Фатихом Константинополя.
Шесть месяцев прошли под знаком сюннета султанских сыновей. Собственно, о самих сыновьях никто и не думал, о них забыли сразу, каждый примерялся к тому, какое место займет он в церемонии, в торжествах, как ему продвинуться, пропихнуться, зацепиться хоть мизинцем. Султан созывал диван, советовался, давал указания, сам наблюдал за стройкой. Рассылались письма. Принимали послов. Скендер-челебия вместе с Грити и Ибрагимом изобретали и выколачивали новые налоги на сюннет. На базарах кричали каждый день о приближении сюннета глашатаи – теллялы. По домам ходили женщины – окуюджу, созывали на торжество. Астрологи – мюнеджимы заверяли, что констелляции звезд способствуют успешному проведению великого празднества. Поэты загодя писали касиды и составляли назире на поэмы прославленных своих предшественников. Неутомимые подхалимы, алчные хапуги, мошенники и горлорезы вертелись вокруг султанского трона, обретя удобный случай втереться в доверие к падишаху, прославляя его мудрость, великодушие, щедрость и государственный ум. Стамбульские толпы, заранее смакуя щедрые угощения, которые предстоят им во время сюннета, прославляли Сулеймана, кричали о своей любви к султану, благодарили его за заботливость и внимание к простому люду, хотя потом они же станут подсчитывать расходы, как это было после свадьбы Ибрагима, и проклинать расточительство и нелепую роскошь.
Невероятный размах, что-то словно бы от буйства природы, от беспредельности степного раздолья, ничего общего с убогим бытом кочевников, высокий вкус и в то же время дикость, блеск и роскошь итальянских городов и тысячелетняя изысканность Царьграда, а ко всему этому восточные краски и звуки, безудержность – все это сливалось в невиданную еще миром торжественность, приготовлениями к которой были заняты державные люди и лизоблюды, иноземные мастера и служители Бога, знаменитые зодчие и простые черноробы, крикуны и примитивные дармоеды.
На Ипподроме Коджа Синан сооружал султанский трон на лазуритовых столбах, вывезенных из Египта. Над престолом будет натянут золотой балдахин, стены в нем из самых дорогих в мире тканей, полы будут устланы тончайшими в мире персидскими коврами. Сулейман несколько раз ездил на Ат-Мейдан, брал с собой Роксолану, показывал ей, как идет строительство, рассказывал, как у подножья его престола на всю ширь Ат-Мейдана будет раскинуто множество разноцветных шелковых шатров для высочайших лиц державы и среди них – ближе всех к престолу – золотые шатры для нее, для валиде и для султанских сестер, ибо он вознамерился нарушить обычай, по которому женщинам запрещено присутствовать на сюннете вместе с мужчинами, и хочет сделать так, чтобы эти торжества доставили радость прежде всего ей, Хуррем.