Ихил Шрайбман - Далее...
Но тот вдовец здесь. Ему, видно, за пятьдесят, он среднего роста, у висков седина, лицо приятное и открытое. Он уже принес второе или третье ведро воды. Всполоснул одним броском из ведра выложенные на могиле мраморные плитки; снаружи, у тропинки, выполол разросшуюся сорную траву; ладонью опрыскал землю вокруг из ведра, чтобы осела пыль; замок на дверке ограды снова запер, обернул его целлофаном, чтобы не ржавел от дождя.
А потом подошел к Лии. Просунул оба локтя между заостренными концами железных кольев ограды, пару минут мялся, не зная, с чего начать, и сказал первое, что пришло в голову:
— Ну, как вы себя чувствуете?
Лия не шелохнулась. Еле слышным шепотом ответила:
— Разве вы не знаете, как я могу себя чувствовать?
— Да нет, просто так, вообще.
— Да и я говорю просто так, вообще.
Он снова замолчал, стоял и смотрел на согбенную спину Лии, ее опущенную голову; потом заговорил так задумчиво, так отрешенно, как будто обращался не к ней, ни к кому; говорил без пауз, как заученное; не говорил — ронял слова:
— Величайшее несчастье не может длиться вечно, без передышки, должно иметь конец. Нельзя ангела смерти за его прекрасные дела награждать еще и премиями, он и сам достаточно взял. У евреев траур продолжается год. Маловато, может показаться. У того, кто избежал этого, двенадцать месяцев пробегают вдвое быстрее. Но когда умирает твой близкий, год — вечность. Он отнимает у тебя половину жизни. Мы оба, вы и я, успели перебраться за второй год. У нас уже больше болезнь, чем горе. Вернее было бы сказать, грех… Одно и то же несчастье равно обрушилось на нас обоих. Одинаково оставило нас одинокими. Больше года предаваться одиночеству и тоске — грешно. Наши умершие — любимые и незабвенные — подтвердили бы мои слова. Общее несчастье нас объединило. Не спрашивая нашего согласия, оно уже совершило половину дела. Теперь, когда прошел год, такой долгий горестный год, надо сделать остальное, призвав наши подспудные желания, наш здравый смысл. Наши умершие — любимые и незабвенные — подтвердили бы это…
Лия оторвала от земли потупленный взгляд и недоумевающе уставилась прямо в лицо внезапно замолкшему вдовцу. Хотя она не совсем ясно понимала, имеют ли услышанные речи тот самый смысл, который до нее дошел, глаза ее раскрывались все шире, все сильнее блестели. Вдовца, судя по всему, блеск ее глаз смущал больше, чем ее смутили слова, сказанные им.
Помедлив в растерянности, он ласково заметил:
— Никогда не видел, чтобы черный платок был женщине так к лицу! Платок делает вас еще красивее. Но скиньте его, прошу вас! Хватит. Белый платок вам еще больше пойдет!
Из травы выскочил зверек с шустрыми глазами, скакнул Лии в лицо, ощерив зубки, пропищал ей в ухо:
— Слушай, слушай… Можно здесь еще и свадебку сыграть!..
Лию пробрала дрожь. Она охватила голову обеими ладонями и, заходясь в рыданиях, трясясь всем телом, прогнала от себя этого зверька, это наваждение. На миг она замолкла. Потом подняла глаза на своего собеседника, и ее плач перешел в неудержимый, икающий смех. И — снова рыдание. И — снова смех.
Испуганный вдовец приблизился к ней, тронул пальцами ее рукав.
— Что с вами? Что с вами происходит?
Она отстранилась, ушла в свою раковину, скрючилась, сузилась от его прикосновения, как от чего-то обжигающего и скользкого. Как будто под рукавом зашевелилось множество серых ползущих гадов.
Лия ушла с кладбища в конце дня. Никого из посетителей уже не оставалось. Вокруг была распростерта только смерть, только молчание. Солнце в небе проделало три четверти своего пути, клонилось к ночи, к закату, но пекло еще сильно и грело исправно, а завтра, на рассвете, снова взойдет, снова рассияется.
Лия спускалась с холма к троллейбусу измученная и задумчивая, ей все время казалось, что зверек с острыми глазками где-то рядом, то по одну сторону, то по другую, а вот и скачет следом за ней. Она то и дело останавливалась, озиралась, наклонялась к земле и палочкой или щепкой, или голой рукой отгоняла зверька. Но он тут же возникал снова. Вот щерит на нее зубки, вот поглядывает на нее с озорной веселостью в пронырливых глазках.
Лии стало жарко, ее окатило по́том — и от всего пережитого, и от палящего солнца. И она сняла платок. Скинула черный платок с головы.
Но не сложила его, как обычно, вчетверо, и не просто несла в руке. Она расправила его на одном плече, на ходу, не замедляя движения, и черный платок на ее плече трепетал как флажок.
Пер. Е. Аксельрод.
ДЕВУШКА ИЗ ВИЛЬНЮСА И АВТОГРАФ
Спасибо тебе, девушка из Вильнюса, что ты принесла, как голубь ветку маслины в клюве, эту маленькую озорную новеллу мне на старости лет.
Автобус Адлер — Пицунда. Не короткий путь. Требует времени не меньше, чем совсем недавно самолет Кишинев — Сочи. Место в автобусе рядом со мной еще свободно. Появляется белокурая девушка в джинсах, в тонкой прилегающей плащевой курточке и садится на свободное место рядом со мной. Такая девушка, что если бы салон автобуса не так был залит солнцем — даже занавески приспущены — можно было бы сказать, что ее появление все озарило светом.
Автобус мчится. Мандариновые деревья и чайные кусты по обе стороны дороги, приплясывая, бегут навстречу. Горы вдали чуть покачиваются. Слово за слово. Улыбка, смех. Зардевшееся лицо. Мне уже известно, откуда девушка едет, какая у нее профессия и в каком пицундском пансионате она будет отдыхать восемнадцать дней. И для нее не секрет, куда я еду, кто я да что я. Она краснеет еще ярче и говорит, что мое имя ей знакомо. В это я не очень верю. Ну что ж, если так, я приглашаю ее прогуляться как-нибудь, посмотреть Дом творчества писателей. Она с готовностью кивает: придет обязательно. Я объясняю, как добираться из ее пансионата к нам, прошу записать, на каком я этаже и номер комнаты. «Зачем записывать? — говорит она, слегка осмелев. — Разве я такую малость не запомню?» Уподобляясь настоящему зануде, спрашиваю еще раз: «Так вы, значит, объявитесь?» Она смеется: «Тому, кто зря обещает, нетрудно и повторить обещание». Автобус внезапно останавливается. Я и не заметил, что мы уже подкатили к писательскому дому. Так быстро? И вот я стою снаружи с моим чемоданом и машу рукой вслед всем автобусным окошкам. Минуту спустя автобус скрывается. Эту минуту я стою возле чемодана какой-то оглушенный и сиротливый. Вот только что у меня в ладони был целый автобус и эта вильнюсская девушка в нем, и вот, будто пальцы разжал, в мгновение ока все исчезло, как летняя бабочка, как короткий сон в летнюю ночь…
Я ехал сюда, чтобы отгородиться хоть на месяц от повседневной домашней жизни, сидеть в тишине и писать, думать этот месяц, как подобает писателю, только о работе. И вот первый день, а я слоняюсь здесь неприкаянный, и занимает меня, кажется, пока только одно: появится она или не появится?
Если она, прикидываю, там, в пансионате, сразу не познакомится с кем-нибудь, кто ей придется по душе, то появится. Но как может мимо такой девушки пройти самый лучший, самый достойный? Нет, она не приедет. Однако, сдается мне, что блеск ее глаз меня не обманывал: приедет. Приедет или не приедет?
В конце концов я очухался, задал себе взбучку: прогони, балда, этот дурацкий чад из головы! Даже назвал себя «старым греховодником» (себе самому, когда никто тебя не подслушивает, иногда можно так сказать).
И я справился с этим наваждением, очнулся от зловредного сна: тьфу, тьфу, убирайся на все четыре стороны, хоть за тридевять земель!
Я сел к столу. Помаленьку начали завязываться строчки. Что нам еще надо? Какая радость сравнится с этой? Строчки собирались в страницы. Ни один скупердяй в мире так не тасовал свои сотни, так не смаковал свои тысячи. От вильнюсской девушки едва сохранились смутные воспоминания. Если бы кто-нибудь меня в те дни, когда шла работа, невзначай спросил: «Помнишь? В автобусе даже светлей стало?» — я бы уставился на него с недоумением: «Какой еще автобус? Где светлей стало?»
Работал я больше по вечерам, сидел за столом до поздней ночи. Днем я гулял по берегу моря, на ходу продолжая работать. Два раза в день купался в море. Лежа на волнах, раздувая ноздри, лицом к небу, все искал точную мысль, шлифовал слова. Учился у моря, которое шлифует сотни лет свои неповторимые камушки и, закончив отделку, разбрасывает их по берегу: собирайте, люди! Глядите, как я для вас постаралось!
Дни были длинными и наполненными. Каждый новый день за моим письменным столом — новые события, находки, характеры и поступки, споры, неожиданности, миры и мирки. Десять дней, которые я уже здесь провел, своей насыщенностью перевешивали сжеванные городом десять месяцев, казались мне не полутора неделями, а невероятно долгим куском времени, чуть ли не отрезком вечности.
Однажды под вечер, на одиннадцатый или на двенадцатый день, кто-то постучался в мою дверь. Я только задремал. Прошлую ночь сидел за столом до четырех утра; перевел дыхание лишь перед нынешней ночью. Я сошел с кровати, взглянул в коридоре в зеркало и увидел себя помятого, с растрепанными бровями. Может быть, мне показалось, что стучат? Но стук повторился.