Рустам Валеев - Родня
Мальчик пролежал в этом состоянии полусна-полуяви с закрытыми глазами, но все, все слыша и все ощущая лицом, голым телом, пока наконец комары не подняли его. Он быстро, легко вскочил, стал одеваться, не испытывая ни малейшего неудобства от темноты — он точно руками, лицом и телом видел все предметы в доме. И почувствовал он себя бодрым, свежим и подумал о том, что хорошо бы пройтись по берегу, и встретить там Танкиста, но без его подруги, и побродить с ним возле реки или посидеть в талах, окутываясь махорочным дымом. Он услышал опять крик ночной птицы, но подумал: «Наверно, это Магира балуется, нравится ей кричать странным клекочущим голосом. Мать ругает ее за эдакие шалости: нельзя! Дескать, в темноте летают падшие ангелы и высматривают себе жен среди людей».
Он вышел во двор и направился было к воротам, но вернулся, запер дверь на замок. Ключ он положил под половичок у порога. Какой-то шорох заставил его вздрогнуть, оглянуться. И он увидел за низким забором фигуру, шевелящую в темноте рукой.
— Ты что? Ты не спишь, Магира? — спросил он.
— Нет. Перелезай сюда.
— А что… вы не пили еще чай?
— Нет. Куда же ты? — Она сама перелезла через забор, тихонько смеясь, закашливаясь от пыли, поднятой в кустах. — Ну что, куда ты собрался? — сказала она, выходя к нему.
— Да так, никуда.
— И я никуда. — Она все смеялась мелким, знобким каким-то смешком. — А в талах Танкист развел костер, ды-ымный.
— Это он от комаров.
— Ну да. А ты любишь ночью купаться?
— Люблю… Но комары опять же…
— Ну да, — сказала она, приближаясь к нему. — Ну… А руки-то холодные. — Она схватила его руки и крепко сжала. — Давай погрею, — и прижала его руки к груди.
— Да погоди, — пробормотал он, однако рук не убрал, и тут она обняла его крепко-крепко.
Его тело неуступчиво напрягалось, бунтуя всею мужественностью мальчика, не терпящего никаких нежностей; но внутри у него теплела и плакала его тоска: ему хотелось материнской, женской, родственной любви и нежности. И он почувствовал, что тоже обнимает ее, жалея ее, любя в ней все, все родное, что боялся он потерять. Почувствовал — падают они. Прохладной, бесстыдно голой показалась ему трава, он ощущал ее руками, лицом — прохладную траву и прохладные руки, ноги девушки.
И тут что-то с ним произошло. Он ощутил пронзительную вспышку счастья и пустоту после ее исчезновения.
«Что-то она со мной сделала, — подумал он с болью, уверенный, что такое не могло с ним произойти с одним. — Что-то она со мной сделала!»
— Пусти, пусти, дурачок, — сказала она, толкая его рукой в грудь, отпихивая сильными, твердыми коленками и наконец вскакивая. — Не вздумай ходить за мной.
Он не проронил ни слова. Он видел, как белые большие ноги промелькнули перед его глазами и потерялись в темном теплом воздухе. Потом он услышал стук досок в пазах забора, шорох в кустах уже по ту сторону забора. Исчезла, сгинула, как ведьма.
Он поднялся, взошел на крыльцо и, отворив дверь, прошел в комнату. Не зажигая света, он лег на свою кровать и напряженно затаился, точно следя за собой, за своим телом. Он чувствовал сильный жар. Значит, ведьма еще была в нем.
4После всего, что с ним произошло, побежать бы ему к омуту и броситься головой вниз в темную холодную глубину — и вынырнуть заново рожденным, очищенным от скверны, юным и чистым. Или подраться с целой толпой мальчишек, до боли, до крови, чтобы вместе с кровью стекла с него грязь, и легкий, чистый дух победы освежил и обновил бы его. Но вместо этого мальчик уснул тяжелым сном, и снились ему кошмары. Спасительными казались любые звуки, любые действия, которые извне, из яви подняли и оторвали бы его от кошмаров.
И такой вот спасительный миг пришел перед самым рассветом. Он мгновенно, радостно вскочил, когда по оконной раме кто-то заколотил громкими и частыми ударами.
— Эй, Салим! — услышал он голос Мирвали. — Вставай, сынок, эй!
Мальчик подбежал к окну и растворил его.
— Побыстрей, сынок! Мы еще сможем догнать…
«…и спасти его!» — послышалось мальчику, и он отбежал от окна, быстро натянул штаны и рубашку и выпрыгнул из окна прямо в руки Мирвали. Мирвали показал перстом в пролет улицы, узкий, смутный, как тоннель, и, подталкивая мальчика, побежал.
Предутренний туман заметно светлел на глазах, и этот слабый намек на светлый день странно порождал ощущение назревающих звуков. Но это звенело у него в ушах, а все вокруг было погружено в глухую, неживую тишину. У чьей-то подворотни они увидели сонно-взлохмаченного пса, который глянул на них изумленно и даже не заворчал.
— Мне казалось… я слышал, как этот негодяй собирается… а проснулся, его уже и след простыл, — хрипло рассказывал на бегу Мирвали. — Но он далеко не уйдет… и поезда до утра не будет… разве что товарняк…
— А товарняк… чем не поезд, — отозвался мальчик с каким-то радостно-злым чувством.
— Да, да… ох, негодяй, ох, сучонок!
Они должны были пробежать улочку насквозь, выйти к мосту через другую речку, огибающую городок с западной стороны, а за мостом — мимо беспорядочно разбросанных домиков слободы — в гору, к домикам пристанционного поселка, к пакгаузам, к водокачке, к вокзалу, откуда по утренним звенящим рельсам уходят поезда на запад. Только бы Лукман не успел!.. И хорошо, и больно ему было, и хотелось только одного: увидеть Лукмана, дотронуться до него, ставшего ему таким родным, хоть плачь. Но он понимал и то, что они насильно должны вернуть его домой. И ничего с собой не мог поделать: раз позвал его Мирвали, он не мог воспротивиться, с главою рода не спорят.
Они бежали теперь уже по мосту, по гулким его доскам, взбивая легкую пыль. За мостом начиналась улица, зажатая между приземистыми домиками и подымающаяся все вверх, вверх, овражистая и то пыльная, то сухая и гладкая, как асфальт, желтый асфальт. Они бежали, но утро бежало быстрее их, уже солнце светило им в спину и подымало туман, который с минуту еще лежал на крышах, а там отрывался медленно и воспарял ввысь, чтобы тут же раствориться в светлеющем воздухе утра.
Они окончательно изнемогли, когда услышали паровозный гудок, и, подстегнутые им, сделали еще один рывок, и взбежали на горку, на вершину ее, откуда сразу же увидели пристанционные строения, водокачку, серо-зеленое здание вокзала и сквер перед ним с растрепанными кустами акаций и гипсовой фигурой купальщицы у входа в сквер.
Мирвали на бегу свернул в сквер и, склонившись перед гипсовой купальщицей, точно перед богиней, подставил просящие ладони, сложенные лодочкой, и водой, наполнившей ладони, ополоснул острое, гневно-осунувшееся лицо.
Мальчик тоже подставил ладони, поднес к глазам и увидел, какая вода чистая и как просвечивают сквозь ее холодящую стеклянность розовые его ладони с извилинами, похожими на узкие русла в мокром песке. Теперь он осознавал вполне, зачем они здесь, — должны поймать и вернуть домой Лукмана, — но вряд ли догадывался о последствиях их вмешательства в то, что задумал этот сумасбродный Лукман. Одно только волновало его: не зря ли бежали, не успел ли удрать Лукман? «И я останусь один, совсем один…» Но почему один? И почему… зачем ему оставаться после всего, что сделали с ним?
Еще один гудок, продолжительный и соединившийся с длинным лязгом колес, подтолкнул их, и они выбежали из сквера, кинулись к перрону, где толпа ожидала пассажирский. А тот поезд, товарняк, готовый к отходу, стоял далеко, передом зайдя почти за водокачку. Они растерялись, но в ту же минуту увидели Лукмана.
Он бежал, перескакивая через рельсы и забирая вправо, где протянулись два стальных рельса, чье дрожание то ли чудилось им, то ли вправду оно каким-то непостижимым образом давалось их зоркому взгляду.
И они побежали, тоже забирая вправо, и Салим кричал ликующим, добрым, увещевающим голосом:
— Постой, постой же, Лукман! — И себе: — Ах, да ведь все равно догоним.
Он настигал Лукмана, бежавшего из последних сил, настигал — и какая-то тоска, виноватая нежность настигала его самого и сковала бы, наверно, по рукам и ногам. Но он уже догнал, наскочил на Лукмана и упавшего охватил его руками. И удивился, как резко, с ненавистью тот оттолкнул его…
Поезд медленно уходил, и шпалы дрожали, по рельсам прокатывался густой уверенный звон, и тело Лукмана сотрясалось в такт колесному стуку, и бормотание мальчика, сливаясь с шумом, тоже как будто уносилось вслед за стуком колес.
— Ох же ты и гадина, — сказал он наконец отчетливо. — Ты, ты гадина!
Подбежал Мирвали, совсем не злой, а смеющийся, красный, с лицом теперь уже не гневным, не острым, а широким.
— Ну и задал ты нам работку, сынок, — сказал он, наклоняясь и дотрагиваясь до худого плеча. — Подымайся, пойдем потихоньку, пока народ не собрался. — Он поднял его мешочек, забросил за спину и пошел не оглядываясь, ловко перешагивая через шпалы, к перрону.