Иван Лазутин - Родник пробивает камни
Приедет он дней через пять. Как пойдут у него дела дальше — сообщу письмом.
А у дедушки жить неплохо. Ему поставили телефон: 234-34-29. Если можно — позвоните, мы будем рады услышать ваши голоса.
Обнимаю вас и целую —
в пятом колене фабричная второго разряда —
Светлана Каретникова».
ПИСЬМО ЧЕТВЕРТОЕ«Здравствуй, Володя!
Только что получила от тебя письмо и сразу же спешу с ответом. Ты просишь описать, что я делаю и какое у меня настроение. Сказать, что я уже третью неделю самостоятельно работаю на электромостовом кране, — это ничего не сказать. Постарайся представить меня в кабине крана, который много лет проплывал над тобой и на который ты не обращал внимания. Вместе с гигантским мостом я качусь по рельсам-опорам почти под самой крышей цеха. Прямо передо мной, на уровне пояса, — две баранки контроллеров, которыми я регулирую скольжение тележки по электромосту и изменяю положение чалок по вертикали. Третий контроллер, что справа, служит для перемещения электромоста по рельсам-опорам.
Моя задача — осторожно и плавно подцепить чалками-крюками груз и перемещать его в трех направлениях: вверх — вниз, от себя — к себе, влево — вправо. Анастасия Петровна, бригадирша крановщиц, о которой я тебе уже писала, успокаивает меня, что со временем и у меня автоматически выработается рефлекс управления одновременно тремя контроллерами. У нее это доведено до артистизма, который я наблюдала у старых, опытных шоферов-таксистов. На дорожные знаки они в самых сложных и неожиданных ситуациях нелегкого уличного движения Москвы реагируют рефлекторно, не анализируя и не пропуская внешние сигналы через мозг. Более того, на самых запутанных перекрестках столицы, где обилие переходов, сигналов и завихренных потоков движения людей и машин, они могут спокойно разговаривать с пассажиром на самые глубокомысленные, но отвлеченные темы, которые требуют напряжения ума и обостренного внимания.
У меня этого автоматизма нет. Я часто теряюсь. И очень боюсь (ох как боюсь!..), как бы не задеть ротором (а в нем, «сердешном», — триста — четыреста и более килограммов) или болтающимися железными чалками кого-нибудь из тех, кто находится внизу.
Работаю я на участке по запайке роторов. В бригаде паяльщиков четыре человека. Знаю я их всего два месяца, а мне кажется, что я с ними работаю уже много лет. Двое из них — Ивашкин и Поярков — глухонемые от рождения. Ивашкину сорок два года, Пояркову уже пятьдесят. Хорошие дядьки. Разговариваю с ними жестами. А впрочем, по-другому и нельзя, все равно не перекричишь шум и грохот цеха. Запайка хомутов — сложная и ответственная работа для крановщика. Прямо подо мной, на полу цеха, стоят два огромных чугунных чана с расплавленным оловом. Моя задача — занести ротор над чаном так, чтобы запайщик мог легко вставить вал ротора в центрирующую втулку посреди чана с оловом. Потом наступают самые ответственные секунды: я должна погрузить ротор в расплавленное олово на столько, на сколько это нужно — примерно на тридцать миллиметров, — чтобы в олове утонули концы стержней. И не больше. Поясок хомута при погружении мне сверху не виден. Все свое внимание я концентрирую на руке паяльщика Пояркова (он больше всех стоит у чана с оловом), который жестом своей «выразительной» руки подает мне команды: «Ниже, еще ниже…»
Рука моя лежит на чувствительном контроллере вертикального перемещения груза. Если утопить ротор хоть на сантиметр поглубже — сгорит обмотка, тогда вся предыдущая работа многих и многих людей завода, которые трудились над ротором, пойдет насмарку.
От волнения и напряжения даже бросает в пот. Через полминуты после погружения ротора в расплавленный металл запайщик подает мне жестом команду: «Поднимай!..» Я плавно поднимаю из чана (почему-то запайщики этот чан называют ванной, хотя он на ванну нисколько не похож) ротор и, дождавшись, пока Поярков сметет с запаянного хомутика капельки олова и прилипшую пенку, перевожу ротор к чугунным стойкам, на которые другие паяльщики осторожно кладут обработанный с обоих концов ротор.
После запайки партии роторов мы перевозим их на контрольный пульт, где производится испытание. Это от моей кабины всего метров пятнадцать — восемнадцать.
Как музыкант в оркестре ловит малейший трепет руки дирижера, так и я во все глаза слежу за каждым движением руки моего напарника внизу. Поярков, как цирковой эквилибрист, по-юношески подвижен и гибок. Чтобы приободрить меня, он иногда прикладывает ладонь к сердцу, шлет мне под крышу цеха такую улыбку, от которой на душе у меня становится светлее и спокойнее.
Хотя я всего лишь без году неделя на кране (месяц, как ты знаешь, каталась ученицей), но уже начинаю ощущать в себе одно странное качество, которого не замечала раньше… Где-то я слышала, что безногие инвалиды иногда ощущают, как у них чешется несуществующая пятка ампутированной ноги или покалывает в пальцах, которых давно нет. Это, очевидно, происходит потому, что болевые центры человека находятся в головном мозгу. А я иногда вдруг чувствую, что мои руки, как гигантские щупальца спрута, продолжаются в мягких стальных тросах и заканчиваются раскачивающимися в воздухе крючками-чалками. Когда я сказала об этом ощущении своей бригадирше, она рассмеялась и ответила, что то же самое в молодости, когда она начинала работать, было и с ней, когда она «втянулась в работу». Так и сказала: «Если ты почувствовала, что руки твои заканчиваются там, где крюки чалок прикасаются к грузу, то с этого момента ты можешь назвать себя крановщицей. Только у тебя, доченька, это пришло что-то очень рано. Значит, будешь хорошей крановщицей».
А когда выпадают перекуры паяльщиков, я с высоты своего крана смотрю на цех, как полководец со стратегической высоты, взирающий на свои боевые полки, и стараюсь разобраться в этом комплексе стуков, грохота, треска, шипения и гуда… над которыми, как повелительные сигналы команд, звонко позвякивают медные колокольцы крановщиц. А у нас в цехе, если ты не забыл, одиннадцать кранов. Слева от меня над железной оградкой контрольного пульта тревожно горит красная лампочка: нельзя, опасно. Смотрю на матовую пленку расплавленного олова в чанах и вижу, как она, словно живая, колышется, дышит, переливается всеми оттенками радуги. А иногда напоминает пленку нефти на воде — с синими, оранжевыми, фиолетовыми отблесками…
Милый Володя! И еще я приметила одну особенность на заводе: огонь и металл делают людей чище душой. Когда-нибудь — это когда буду постарше и поумнею — эту мысль я сформулирую точнее, определеннее, а сейчас пока не могу подобрать верных, настоящих слов для выражения моих первых ощущений. Только теперь я начинаю понимать, почему революцию совершили рабочие. Но не те рабочие, пьянчуги-халтурщики, которых я раньше видела, когда была маленькой я мы снимали в Малаховке дачу. О них дедушка с насмешкой тогда говорил: «Он и швец, и жнец, и на дуде игрец…» За каждую вырытую ямку, вбитый гвоздь и замененную штакетину те канючат (на бутылку). Здесь люди гордые, немногословные, но каждый из них свое дело постиг в совершенстве. Гляжу я сверху на глухонемого Пояркова и думаю: из каких чувств и мыслей может быть спрессована такая солнечная улыбка? Такую улыбку я видела только у одного человека — у Юрия Гагарина.
Ты спрашиваешь о Корнее Карповиче? Ну, дружочек, о нем в словах и не расскажешь. Вот уже прошло три месяца, как он вернулся из Челябинска. Это совершенно другой человек. Ты не узнал бы его сейчас. Выбритый, чистенький, всегда в накрахмаленной белой сорочке (белье возит в фирменную немецкую прачечную), галстук бабочкой, во время репетиции не кричит на нас: «Вам не на сцене играть, а ящики с утилем кантовать!..»
Когда-то у старшего брата дедушки в деревне под Рязанью, в сарае, неизвестно с каких времен и бог знает какими ветрами занесенная, висела старинная, позеленевшая от древности люстра. Я помню ее еще с тех лет, как вообще помню себя. Ее металлический каркас был перевит паутиной и покрыт каким-то мутно-зеленым слоем с грязными наплывами, а стеклянные подвески были затянуты неистребимой пленкой мути, пыли и копоти… И так висеть бы люстре до тех пор, пока кто-нибудь не отдал бы ее сборщику металлолома. Но однажды в сарай заглянул папа — в то лето мы отдыхали у брата дедушки — и (я тогда с ним была) долго смотрел на люстру. Это было в то лето, когда мы только что получили новую квартиру. Папа снял люстру, осмотрел ее и вынес из сарая. Как я узнала потом, он возился с ней целый день. Песком и мелом он чистил ее узорный металлический каркас и штангу, он вымачивал в бензине, как их называла бабушка, «висюльки»… А к вечеру собрал люстру. Делал это втайне от всех. Я в этот день до обеда купалась в речке, а после обеда мы ходили в лес за малиной. Бабушка прихворнула и лежала, а дедушка целый день был по своим делам в Москве. Когда мы вечером собрались все и вошли в избу, то ахнули! Посреди комнаты над столом (а папа на него поставил огромный букет гладиолусов) горела, как солнце, и переливалась всеми огнями хрустальная люстра с сияющим, как золото, бронзовым каркасом работы известного русского мастера Кузнецова. Ты сто раз видел эту люстру у нас в гостиной. Пожалуй, это самая красивая, оригинальная и дорогая вещь в обстановке нашей квартиры.