Вадим Кожевников - Знакомьтесь - Балуев!
Леля подошла к Ломджария и протянула ему руку. Он взял ее руку в свою и, горячо и жадно сжимая, вдруг страстно проговорил:
— Леля, я люблю вас…
Леля растерялась, покраснела и глупо — так думала она потом, вспоминая свое смятение, — спросила:
— Разве вы говорите по–русски?
— Леля, — сказал нетерпеливо лейтенант, — я не могу больше задерживать машину. Вы слышите, я люблю вас.
— Ну что же, — сердито сказала тогда Леля, — я к вам тоже неплохо отношусь, но это никакого отношения не имеет к тому, о чем вы думаете.
Шофер нетерпеливо нажимал сигнал. Ломджария оглянулся на машину и, потянув Лелину руку к себе, сказал упрямо:
— Я люблю вас, слышите вы?
Резко повернувшись, он побежал к машине. Когда машина тронулась и он стал махать рукой, Леля не ответила. Она была возмущена.
Леля быстро забыла Ломджария, и по–прежнему ее доброе, мягкое лицо улыбалось всем раненым, и всем раненым нравилась эта простая, кроткая, такая заботливая девушка, и она любила их всех, пока они были больны.
Прошло три месяца. Леля, приняв дежурство, обходила палату. Вдруг она почувствовала, что кто–то смотрит на нее. Обернувшись, она увидела на койке № 4 нового раненого с толсто забинтованной головой, и она сразу узнала эти темные горящие глаза.
И опять Ломджария все время молчал, и Леля снова говорила шепотом те нежные, ласковые слова, какие, она знала, умаляют боль и придают силу ослабевшим людям.
Ломджария, стиснув обескровленные губы, слушал эти слова, и по его лицу нельзя было понять, слышит он их или нет.
И вдруг он неожиданно сказал:
— Леля…
Леля уронила термометр и покраснела.
— Леля, — продолжал Ломджария, — мне стыдно, что я сказал вам тогда эти слова. Я не имел права их произносить.
А Леля раскаивалась, что так неловко разбила хороший термометр, и, сердясь на свое необычное волнение, растерянно сказала:
— Ну и хватит…
Ломджария откинулся на подушку и ничего не ответил.
Несколько дней Леля старалась не задерживаться у койки Ломджария и обращалась с ним вежливо и сдержанно.
Но однажды, поправляя у него на голове повязку, она сказала со странной нежностью:
— Вот видите, сколько мне забот с вами. Воюете, видно, неосторожно?
Лейтенант холодно спросил ее:
— Так вам хотелось бы, чтоб я дрался лениво, как корова?
— Нет, — сказала Леля задумчиво и невольно положив свою руку на руку Ломджария. — Деритесь, пожалуйста, так, как вы дрались до сих пор, но, может быть, хоть чуточку осторожнее. — И смутилась.
А Ломджария, гневно блестя глазами, сказал:
— Ну, как драться, вы меня не учите, гражданочка. Я сам знаю, как мне надо драться.
Потом лейтенант выздоровел. Он вежливо простился с Лелей и не произнес ни одного из тех волнующих и страстных слов, которые он говорил ей тогда, вначале, и Леля вернулась в палату подавленной и огорченной.
Вечером у Лели были заплаканные глаза.
И раненые — ведь раненые очень наблюдательны — поняли, что Леля любит лейтенанта Ломджария, и не так, как она любит их всех, а иначе. И все они сочувствовали Леле и радовались, что на свете существует такая большая, чистая любовь, о которой нельзя разговаривать.
1943
Ссора
Деревья были белыми: они обросли инеем. Воздух был стеклянно чист: его высушила стужа.
Снег рассыпался, как песок, и мороз, подобно кислоте, разъедал под одеждой кожу.
Часть совершила обходный стосемидесятикилометровый марш. Через шесть часов, в сумерки, предстояло вступить в бой. Командир приказал бойцам спать, хотя в небе еще только загоралось холодное солнце.
И случилось так, что три бойца, три товарища, поссорились. Была ли виной тому усталость от непомерно тягостного перехода в буран по пересеченной местности, или тревожная раздраженность, вызванная вторыми сутками без сна, или то, что они озябли до костей, но только три товарища, три бойца поссорились из–за пустяка.
Теперь они не глядели друг другу в глаза, угрюмо готовясь к ночлегу. Оскорбленные и подавленные злыми, обидными словами, они не смогли все–таки расстаться друг с другом даже на эту ночь. Спать одному нельзя, а отщепенца все равно никто не приютил бы, потому что не в обычае фронтовиков поощрять ссоры.
Юносов молча выкопал в снегу глубокую яму. Гарбуз молча устелил дно ее еловыми ветвями. Поповкин молча прикрыл ветви плащ–палаткой, и, когда двое улеглись, он закрыл их шинелями, сверху положил еще одну плащ–палатку, закидал ее снегом, потом, приподняв, полез внутрь и, прижавшись к Юносову, задышал ему в курчавый затылок.
Скоро под настилом стало тепло, но эта теплота не растопила обиды в сердцах трех бывших товарищей, и они лежали, прижавшись друг к другу, оскорбленные и подавленные.
Лежали — и не могли уснуть.
Пришел серый вечер, и снег стал серым, как пепел, и потертая луна катилась в серых облаках.
Цепи бойцов бесшумно ползли по снегу. Ползли, прорывая себе путь в снегу плечом, головой. Движения их были сходны с движениями пловцов. Лощина, которую они должны были пересечь, походила на озеро, а сугробы, наметанные ветром, были волнами его.
Скоро на флангах сухо и четко застучали пулеметы, с визгом стали рваться мины, и в воздухе после их разрывов носилась копоть, черная, как вороний пух.
И снова три бойца, три бывших товарища, очутились рядом. Они не могли расстаться. Никто не позволил бы им этого, потому что они давно уже сработались в бою.
Поповкин — снайпер, Юносов и Гарбуз — лучшие гранатометчики. Действовали они всегда так: Гарбуз и Юносов ползли впереди, Поповкин сзади. Он должен был охранять их от вражеских пулеметчиков и стрелков своим точным огнем. Этот способ бойцы называли «вилкой». В основе этой вилки находились твердые руки Поповкина и его пронзительно точный глаз.
И сейчас они ползли по снежному полю к вражескому дзоту, чтобы, блокировав его, разрушить систему немецкого огня.
Поповкин, умяв снег, опираясь на локти, вел огневой поединок с дзотом. Но пули его отрывали только щепки от сруба, и вражеский пулемет все продолжал стучать по тем двум, которые ползли впереди. В смятении Поповкин начал частить, и выстрелы его от этого стали еще менее точными. Забыв в нетерпеливой злобе об осторожности, Поповкин выполз на бугор и стал целиться. Но пуля вражеского стрелка хлестнула его по спине, вспоров полушубок. По спине потекла теплая кровь.
Гарбуз и Юносов, прижатые к земле низкими очередями пулеметного огня, лежали неподвижно, ожидая, когда сбитый Поповкиным вражеский пулемет смолкнет. Но пулемет все стучал и стучал. И тогда Гарбуз, ничего не сказав Юносову, отполз в сторону и, приладившись, начал бить по амбразуре из своего автомата. Гарбуз не был первоклассным стрелком, и из его огневого состязания ничего не вышло, только осколками мины разбило автомат у него в руках.
Юносов бросился к Гарбузу, но Гарбуз вдруг поднялся и побежал во весь рост к дзоту, далеко отбросив назад руку с зажатой в ней гранатой.
Юносов опустился на колено и стал стрелять по амбразуре, откуда беспрерывно стучал пулемет. Раздался глухой взрыв, за ним второй. Пригнувшись, Юносов побежал к дзоту, заряжая на бегу гранату.
И когда Поповкин подполз к дзоту, он увидел сидящего на перевернутой немецкой каске Гарбуза, перевязывающего окровавленную руку бинтом. А возле него стоял Юносов и сердито говорил:
— Еще мало досталось. Нашли время ругаться! Кому от этого хорошо? Им хорошо! — И Юносов кивнул головой на мертвого фашиста, лежащего ничком у входа в дзот.
Поповкин подошел к бойцам. Рассеченная спина болела, и он, согбенный, как старик, виновато улыбнулся и хотел рассказать все, чтобы объяснить, попросить прощения, но Гарбуз поднял глаза и сказал тихо:
— Я, Степа, перед тобой извиниться могу, конечно, но думаю, что теперь все понятно. — И протянул Юносову руку, чтобы тот завязал ему концы бинта вокруг кисти.
1943
Живая и мертвая вода
Эта степь — вытянутая, плоская, чуть покрытая вялым тающим снегом — на огромном пространстве своем несет следы тяжкого танкового сражения. Чтобы постигнуть масштабы его, нужно исколесить сотни километров шоссейных, грунтовых и проселочных дорог.
От самого Киева и до переднего края торчат из земли остовы немецких машин. Тысячи тонн металла! И каждая машина выглядит как изваяние, выражающее то отчаяние поражения, то позор бегства, то агонию смерти.
Видения битвы сопровождают нас. Деревня Медведыха. Скопище немецких транспортеров, похожих на гробы на колесах. «Тигры» с гусиными вывихнутыми шеями своих длинноствольных орудий. Раскрашенные в лягушечий цвет «пантеры»… Они были застигнуты здесь врасплох, на исходном положении, внезапно прорвавшимися нашими танками, окружены и расстреляны. А вот эти немецкие машины, очевидно, метались и, пробуя удрать, увязли в трясине ручья. В люке одного танка торчит палка с белой тряпицей — мольба о пощаде…