Николай Самохин - Рассказы о прежней жизни
— Ну, — сказал Мунехин. — Иде корова?
— Продала, — храбро ответила Татьяна.
— А деньги куда девала?
— А деньги пропила.
— Ты, Гришкина, дурочкой не прикидывайся, — сказал товарищ Мунехин и положил руку на кобуру. — Сейчас сдавай деньги под расписку!
— Бегу, — усмехнулась Татьяна. — Не видишь — в мыле вся.
— Так, — сказал товарищ Мунехин. — Сопротивление. Будем производить обыск.
— Здеся раздеваться? — спросила Татьяна и потянула с себя кофту.
— Не озоруй! — прикрикнул товарищ Ерохин. — Пошли в контору.
— Меня свекровь из дому выгнала — гнутой ложки не дала, — говорила по дороге в сельсовет Татьяна. — Должна я чем-то дитё кормить?
— Отвод глаз, — убежденно отвечал товарищ Мунехин. — Дурней себя ищите.
— Эх, Мунехин, — говорила Татьяна, — забыл, видать, как мы вместе к Кургузу ходили в батраки наниматься.
— К Кургузу — вместе, а от Кургуза — врозь, — замечал непреклонный товарищ Мунехин.
— Командуешь теперь, — говорила Татьяна. — Да ты еще в соплях путался, когда моего отца колчаки сожгли.
— Шагай, шагай, перерожденка! — подгонял ее товарищ Мунехин. — Нечего отцом прикрываться!
Как товарищи Мунехин и Ерохин обыскивали Татьяну Гришкину, чем стращали — этого никто не видел и не знает. Зато многие видели в тот день другое. Вдруг распахнулись двери сельсовета и наружу выскочили красные, как кумач, Мунехин и Ерохин. Следом за ними, в одной нижней рубахе, с распущенными волосами, вымахнула Татьяна.
— Стой! — весело кричала она, — Мужики! Куда ж вы! Еще не всю обыскали! Дайте я рубаху сыму!
— Сдурела! — обеими руками замахал товарищ Ерохин. — Уйди в помещению! Не срамись!
Мунехин ничего не говорил. Только все ширял наганом мимо кобуры и дергал худою щекой. Денег они так и не нашли…
Вечером приехал с заимки Прохор. Соседи его перевстрели и рассказали про весь сыр-бор.
— Коня матери не отдавай, — советовали многие. — Отдашь — дурак будешь. Заворачивай прямо к деду Мосею — и шабашь. Зря вы, что ли, с Татьяной на их, чертей, столько горбили.
Прохор, однако, сделал по-другому. Он бросил невыпряженного коня у ворот, даже во двор не завел, минуя деда Мосея, прошел к тётке Манефе Огольцовой, купил у неё большую бутылку самогонки и тут же возле избы выпил из горлышка.
Вокруг стояли любопытствующие — ждали, что будет дальше.
Прохор посидел на бревнышках, подождал, когда самогон ударит в голову, потом поднялся и, напрягши шею, страшным голосом крикнул:
— Запалю!
Помолчал чуток, мотнул по-лошадиному головой и закричал еще страшнее:
— Серёгу убью!! А вековух перевешаю! Сбычившийся, затяжелевший от самогона, Прохор шел вдоль деревни, и улица была ему узкой. Со всех сторон, сигая через плетни и канавы, бежали люди — смотреть, как Прохор Гришкин будет палить родную мать. Старухи прижимали к губам платки, суеверными взглядами провожали его пьяную спину. Впереди Прохора, поддергивая портки, шпарили мальчишки. Лаяли собаки. Красная в предзакатных лучах пыль вставала за спиной Прохора как зарево пожара.
— Запалю! — шумел Прохор, и казалось, что этот крик кидает его от прясла к пряслу.
Бабку Пелагею добровольные курьеры упредили. Она выбежала за ворота, упала на колени и заголосила:
— Убивают!.. Люди добрые!
В избе ревели дурниной обнявшиеся Нюрка и Глашка.
Отчаюга и драчун Сергей, почему-то боявшийся обычно смиренного старшего брата, выскочил из дому, пропетлял, как заяц, по коноплям, кинулся с берега в речку и уплыл на другую сторону.
Всю эту жуткую панику прекратил подоспевший товарищ Мунехин. Товарищ Мунехин прибежал распоясанный, без нагана, и когда заступил он — низкорослый и щуплый — дорогу крепкому Прохору, всем показалось сперва, что это малый чей-то балует. Но столько было отчаянности в распаленных добела глазах товарища Мунехина, что очумевший Прохор затоптался на месте.
— Стой, контра! — крикнул товарищ Мунехин и, видя, что Прохор и без того уже стоит, сам опустился вдруг на пыльную траву. Дернул себя за ворот рубахи и, мотая головой в редких кудрях, с невыразимой болью сказал:
— Нет, Гришкин, не твое это теперь добро, а народное! И ты у меня, Гришкин, былинку тут не подожгёшь — учти! Я тебе, гаду, пока живой буду, даже штаны собственные спалить не дам! Сначала сымай их, а потом поджигайся к такой матери!
Туда, где тепло и сытно
В два с небольшим года Яков Гришкин заговорил. Он говорил, правда, и раньше, но только отдельные слова: «мама», «папа» и «бу-бу», что переводилось, глядя по тону и выражению, — как «бабушка» или «мизгирь». А тут он заговорил сразу и бойко, словно было ему не два с гаком, а лет, допустим, пять-шесть.
Случилось это в поезде, который медленно тащился по белесой солончаковой степи. Солнце — весь день тоже белое и маленькое, как булавочная головка, — разбухло к вечеру, покраснело и быстро покатилось за край земли. От редких кустиков травы упали длинные тени, и на загустевшем небе проклюнулись звезды.
Яков, стоявший у окна, вдруг отчетливо сказал:
— А вон верблюд идет.
Прохор, дремавший в углу на скамейке, встрепенулся и ошарашенно переспросил:
— Чего-о?
— А вон верблюд идет, — повторил Яков. — У него две горбы.
— Горба, — машинально поправил Прохор. Он поискал глазами, на чем бы еще испытать прорезавшиеся способности Якова, — и увидел возле другой стены вагона соседа, усатого плотника, с которым сдружился за длинную дорогу.
— А это кто — знаешь?
— Знаю, — ответил Яков. — Дядя Граня-плотник — мировой работник!
— Так, — сказал отец и в растерянности поскреб затылок. — Верно… Ну иди стрельни у него табачку на закрутку.
Яков пошел и стрельнул.
— Сам курить будешь? — устрашающим голосом спросил дядя Граня.
— Нет, я маленький, — сказал Яков.
— За это хвалю! — крикнул дядя Граня, по-строевому выкатывая глаза.
Табак Яков, однако, не донес. В проходе он споткнулся о чей-то узел и просыпал всю щепоть на пол.
— Эх, пень косорукий! — сказал Прохор, разом зачеркивая все заслуги Якова — А ну, марш спать. Не толкись под ногами.
Ах, лучше бы Яков молчал еще два года! Пока сидел он с мокрым носом возле мамки, его вроде не замечали. А тут сразу все заметили. Особенно поглянулся Яков одному товарищу, в галифе и толстовке, ехавшему на верхней полке.
— Ну-ка, орел, лезь ко мне, — позвал ок. — Ух ты, какой кавалерист! Ты чего еще умеешь?
— Песни играть, — признался Яков.
— Тогда заводи, — сказал товарищ. — А я тебе конфетку дам.
Яков, старательно разевая редкозубый рот, заиграл песни. Он пропел от начала до конца «Возьму в ручки по две штучки — расстрелю я белу грудь», «Скакал казак через долину», «Посеяла огирочки» и «В воскресенье мать-старушка к воротам тюрьмы пришла».
Товарищ пришел в умиление.
— Ах ты, косопырь! — говорил он, тиская Яшку за плечи. — Ах ты, жулик! — Он взял лежавший в головах портфель, раскрыл его, вынул бумажный кулек, порылся в нем толстыми пальцами и протянул Якову три липучих конфетки.
Яков слопал конфеты и подбодренный заявил:
— Я еще и припевки знаю.
— Да ну! — изумился товарищ.
— Ага, — сказал Яков. — Я много знаю. — И не дожидаясь приглашения, запел частушки.
Мама Татьяна побелела, как снег. У папы Прохора ослаб низ живота и противно задрожали ноги.
Яков жарил частушки деревенского дурачка Алешки Козюлина.
Алешка Козюлин, по прозвищу Сено-Солома, был мучжиной лет сорока, слабоумным от рождения. Худой и длинный, как жердь, с неправдоподобно маленькой головой на плечах, он ходил по деревне, привязав к одной ноге пучок сена, к другой — соломы, и сам себе командовал: «Сено! Солома!» Еще Алешка славился тем, что помнил множество частушек. Черт его душу знает, где он им обучался, но такие это были вредные частушки, что когда Сено-Солома приплясывал, напевая их под окнами сельсовета, то даже не робкого десятка мужики надвигали шапки на глаза и скорее сворачивали куда-нибудь в проулок.
Товарищ в галифе ужасно расстроился. Он слез с полки и начал обуваться, сердито и решительно наматывая портянки. На Татьяну с Прохором товарищ не глядел — в упор их не видел.
Татьяна, трясшая у груди трехмесячную Маруську, высвободила одну руку, поймала Якова за голую пятку и скомандовала:
— А ну, слазь, черт вислоухий. Ты где, паскудник, такое слышал? Мать тебя обучила? Говори — мать? — тут мама Татьяна даже заплакала. — Да мать всю жизнь на чужого дядю батрачила! Одного дня сытой не была! У-у, идолово племя!
Товарищ натянул второй сапог и, по-прежнему не глядя на Татьяну, сказал:
— Ты, гражданка, своим бедняцким происхождением не козыряй! Не перед кем тут… И мальцу ногу зря не выкручивай. Ему этими ногами, может, до полного коммунизма шагать. Тем надо было ноги крутить, кто вокруг твоего ребенка на волчьих лапах ходил и вражьи слова нашептывал.