Борис Пильняк - Том 4. Волга впадает в Каспийское море
Федор Иванович замолчал.
– Зачем вы мне это говорите, Федор? – спросила Любовь Пименовна.
Федор Иванович ответил не сразу.
– Потому что только вам я и могу это сказать, – ответил он.
– Не надо, Федор Иванович.
– Хорошо, Любовь Пименовна. – Федор Иванович помолчал. – Надо идти. Конечно, надо все проще. А этот Волк – умный пес, хороший пес. Надо все проще. Надо идти.
– Повремените, Федор, – тихо сказала Любовь Пименовна. – И не надо переупрощать.
На двор вышел охламонов пес Арап, посмотрел с удивлением на Волка, поджал хвост и глаза сделал хитрыми. Большим полукругом, делая вид, что он гуляет, в безразличии, поглядывая одним лишь скошенным глазом, Арап подошел к террасе, постоял, повилял мохнатым своим хвостом – и заговорил с Волком на собачьем своем языке, знакомясь и очень дружелюбно обнюхав Волка. Волк тоскливо, но дружелюбно – в знак знакомства – переложил свой хвост с места на место. Вечер стемнел по-июльски. Любовь Пименовна наведалась на минуту в комнаты.
– Я пойду, – сказал Федор Иванович, приподнялся, постоял в раздумий, передал Любови Пименовне корду Волка. – Сегодня ночью приедет на строительство ваш отец.
Любовь Пименовна, с Волком, проводила Федора Ивановича до калитки. Калитка пропела и хлопнула. Любовь Пименовна крикнула со двора:
– Завтра придите, Федор Иванович, обязательно. Вернувшись на строительство, заботливо прибирал
Федор Иванович комнату для профессора Пимена Сергеевича Полетики, на ночной столик поставил свечу, под кровать подсунул ночной горшок, на подушку положил полотенце. И тогда Федор Иванович, в ранний еще час, разделся ко сну в рабочем своем кабинете, чтобы заснуть до приезда Полетики, – да так и просидел в ночном белье на кровати с ухом одеяла в руке, прокурил, прокашлял, проплевал ночь до часа, когда пришло время ехать на станцию. У каждого человека своя судьба. Федор Иванович родился в семье рабочего, возрастал мальчишкой на пыльных улицах рабочего пригорода, под чахлыми тополями и в темных коридорах – сначала казарм, затем заводского училища, где пахло мелом и машинным маслом. Заводской гудок и для него, как для Ожогова, был первым воспоминанием, – но его жизнь оказалась сложнее и ответственней жизни Ожогова, потому что она началась на двадцать лет позднее. Заводские ворота захлопнули пригородное детство, – но чахлые тополи повторились еще раз в судьбе, потому что под этими тополями, в майскую ночь, когда надо было б любить и время пришло для любви, – юноша Федор услыхал о социализме, о коммунизме, о революциях. Федору выпало проводить революцию, как и себя, в жизнь. Юноша Федор уехал от отца на квартиру, где жили молодые рабочие, его единомышленники, до революции строившие разумную жизнь и коммунизм. Таких, как он, оказывалось немного, но они были, – и у них были честь труда и честь жизни. Затем наступили: ссылка, война, революция, гражданская война, втуз, инженерия, революция, коммунизм. Все это очень просто и очень сложно, – все это было вчера и эпохи тому назад, – городки под заводским забором, бои под Перекопом, сходки в лесу и в юности, изыскательные партии, чтение Плеханова и Меринга вслух на кооперативной квартире за час до тюремных подворотен и ссылки, – все это было, все это есть, – и за всем за этим не было своей жизни, – сегодня умерла жена, которой он не успел и не сумел сказать – люблю, но которую любил и за которую боролся целый год ее измены с другом. В тот день, когда он позвал Эдгара и Марию к себе, чтобы покончить с ложью, он поступил по традициям его юности, его содружества кооперативной квартиры и коммуны. Он знал, что в жизни все просто, все должно быть простым и люди должны быть честными в своей простоте, в своих делах и мыслях. Жизнь складывалась эпохами, все прошло только вчера, – но за плечами скопилось уже тридцать семь лет – истории, эпох, труда, зубрежки на рабфаке и во втузе, седины на висках, расшатанного сердца, – а своей жизни не было, своей интимной и домашней – с дней кооперативной квартиры до этого рабочего кабинета. Жизнь отдана революции, другим делам. Под Перекопом Федор Иванович получил последнюю рану, – Любовь Пименовна рассказывала о бородинском монастыре, памятников там, действительно, нет. От Марии остался Волк, ее память, – Федор Иванович отдал Волка Любови Пименовне. У Любови Пименовны также нет своей личной жизни. Федор Иванович понял, почему не следовало говорить Любови Пименовне о псе и почему он говорил об этом: он любил Любовь Пименовну, и она не хотела этого. Все ночные часы тишины и экскаваторов – каждую минуту хотел лечь Федор Иванович в постель, да так и просидел на кровати с одеялом в руке, чтобы прикрыться одеялом, – прокурил, прокашлял, проплевал ночь до часа, когда следовало ехать на станцию за Полетикой, за отцом Любови Пименовны, отчим которой сидел в этот час над трупом жены Федора Ивановича. Ночная дорога на дрезине знобила сыростью. Поезд вылез из туманов, шаря по рельсам огнями фонарей, наваждением.
Любовь Пименовна долго сидела на ступеньке террасы, когда ушел Федор Иванович, на нижней ступеньке, на месте Федора Ивановича. Из дома вышла к ней Ольга Александровна, села на верхней ступеньке. Мать и дочь сидели в молчании и тишине, пока не смокли их платья от ночной росы. Смерть Марии завершала страданья Ольги Александровны, судьба Марии стала ее судьбою. Любовь сидела внизу на ступеньке, положив еду около ног Волка, простая, ясная и чистая. Есть люди, которые живут, чтобы делать добро, не зная об этом, – каждый человек стремится к чистоте и к целомудрию, – есть люди, чистота которых есть их биология, – такою была Любовь Пименовна. Ее жизнь и мир ее мыслей всегда оставались ясны и чисты. Надо было беречь горе матери, – умер человек, умерла женщина, оказавшаяся ненужной любимому, – и надо было думать о смерти, о времени, о человеческих пределах. Любовь Пименовна думала о Садыкове, – она знала, почему она не захотела слушать о псе и почему пес так дорог ей: далеко на сердце спрятан был Евгений Евгеньевич Полторак и там же хранилось слово, данное ему на всю жизнь. А смерть, – нехорошо думать о смерти, страшно думать о смерти другого, потому что тогда надо думать о своей жизни, о своем будущем, будущее взял Полторак. В такие раздумья человеку одиноко и жалко самого себя, своей жизни, своего одиночества. И Любовь Пименовна думала, думая о матери, о Марии, о Садыкове, – Садыков начинал любить ее, она знала, – она гасила в себе мысли о его любви. Думала о себе, о своем одиночестве, о своей молодости, которая проходит, о своих руках, которыми она, как каждый человек, хотела б обнять мир, отданный Полтораку и Полтораком не взятый. И еще Любовь Пименовна думала о том, что она должна быть бодрой, чтобы помогать. В заполночь Любовь Пименовна укладывала Ольгу Александровну в постель и долго затем сидела над Волком, гладила его меха, ласкала, просила, чтобы он поел. В ласке к Волку ей помогал Арап. Подсаживался на террасу охламон Иван, дремал молча. И всю ночь пела в саду малиновка, чтобы соединить человека и землю. Заснула Любовь Пименовна незадолго до рассвета, – и проснулась в ранний час, когда солнце поливало землю утром, чтобы человек дружествовал с землею, – проснулась, чтобы бодрствовать, быть бодрой и помогать, никак не зная тех жестоких трудностей, которые выпадут ей на этот день, труднейший в ее жизни и решающий. В ранний час, пока спала мать, ходила она с Волком на реку, за Городище, к Таборам, на раскопки и побыть одной, собрать свою бодрость, – и никак не знала она, что это утро оказалось ее девичником.
Эдгар же Иванович, не раздеваясь, до полночи просидел у себя в кабинете, потому что до полночи приходили люди поклониться смерти. К полночи дом, всюду отпертый, опустел, Дарья с вечера сидела на кухне над бумагами, но к полночи ушла из дома. К полночи Эдгар Иванович прошел в комнату Марии, где на столе в красном гробу лежал труп Марии, положенный в гроб и убранный в гробу неизвестными руками. В комнате горело электричество, очень ярко и назойливо. На полу вокруг гроба набились ошметки грязи. На гвозде, на котором повесилась Мария, висели куски веревки, перерезанной Дарьей. – При электричестве стало страшно. Эдгар Иванович потушил электричество. В темноте стало еще страшнее. Эдгар Иванович принес свечей, зажег свечи на столе около гроба и на туалете Марии. Эдгар Иванович сел около гроба, положил голову на гробовое ребро – и просидел так до часа, когда пришли люди, чтобы забить гроб и отнести его на кладбище под оркестры похоронных маршей. Всю ночь пели экскаваторы свои песни скрипов и воев, захлебываясь землей, разрывая земные недра, – ночь же стала темна и туманна, и безмолвна, потому что человеческих песен на поселке не пели в эту ночь. Дарья ушла на ту ночь в женский барак. Рассвет ступал бесхозяйственно, и свечи погасли, выгорев, много позже рассвета. С рассветом стали приходить люди. Эдгар Иванович сидел у гроба, люди его не видели, как Эдгар Иванович не видел этой ночи: впервые открылись глаза Эдгара Ивановича, возникнув из-за пространств, только на кладбище.