Борис Горбатов - Собрание сочинений в четырех томах. 1 том
— Ну, стахановцы, сколько? — покачивался Машуров.
Васильков задумчиво смотрел на грязный, покрытый угольной пылью пол нарядной. Васильков знал: сколько скажешь Машурову, столько надо вырубать. Слово шахтера — уголь.
Наконец, он поднял голову.
— Я пройду сегодня сорок метров, — сказал он и снял войлочную шляпу.
Шахтеры с любопытством посмотрели на него, а Машуров спокойно усмехнулся:
— Да, меньше тебе рубать нельзя. У тебя рука хорошая.
Я лежал в уступе Василькова, приникнув к прохладному скату, и смотрел, как он рубает свои сорок метров. Никогда так раньше не рубали уголь.
Васильков не потерял ни одной минуты. Он приполз в уступ, осмотрел перекрышки, продул шланг и открыл кран. Молоток вздрогнул. Васильков крепче сжал его обеими руками и ворвался в пласт. Облако угольной пыли взлетело над нами, ударилось о низкую кровлю, а затем из-под молотка на скат начал сыпаться уголь. Все быстрее и быстрее, все гуще и гуще. Треск молотка и стук падающего угля слились вместе; эта музыка больше уже не умолкала.
Казалось, что Васильков висит между стойками крепи: его ноги упирались о стойки, а руки прикипели к молотку. Все его тело вздрагивало. Его словно подбрасывало сжатым воздухом и бросало вперед, вперед, в черную тьму пласта.
Он работал молча, сосредоточенно. При тусклом свете лампы он как-то безошибочно, чутьем находил струю, самое уязвимое место пласта, то, что шахтеры называют «кливажем», и сюда беспощадно врывался острым зубом молотка. Он вгрызался глубже, глубже, в самое сердце пласта, потом с силой выдергивал руку, продолжением которой был молоток, — огромные глыбы угля покорно падали вниз к ногам забойщика.
Так он шел по длинному уступу сверху вниз, и там, где еще недавно стояла сплошная стена черного угля, вдруг образовывалась широкая улица, словно распахивались перед забойщиком пласты и разрушались горы.
А сзади, еле поспевая за Васильковым, полз крепильщик Ткаченко. Пот блестел «а его грязных щеках; Ткаченко торопливо ставил стойки под матовую кровлю, прилаживая обаполы, — и хмурая лава вдруг становилась похожей на подземный белоколонный дворец. Прекрасные колоннады возникали по следу крепильщика, стройные, круто падающие вниз галереи.
По этим галереям торопливо бежал уголь. Он бежал все быстрей, шумной, волнующейся горной рекой. В верхних уступах тоже трещали молотки, и отовсюду тяжело падал уголь, черный, жирный, зернистый, приятный на ощупь. Он падал с шумом и грохотом и дробился на плитах. Он, словно водопад, с ревом стремился вниз. Он переполнял люки, просеки. Он стучался в закрытые заслоны. Он набухал и становился страшным.
А внизу метались отгребщицы. Не хватало вагонов. И десятник Цинида ласково ругался:
— Стахановцы, черти... Вагонов на них не напасешься...
И вдруг замер молоток Василькова. Я услышал, как забойщик чуть не со слезами в голосе выругался и швырнул молоток в уголь.
— Что случилось? — испуганно закричал Ткаченко.
— Молоток испортился!..
Огромное горе слышалось в голосе Василькова. Он скрипнул зубами. Вероятно, он подумал сейчас: «Как я выеду на-гора, не срубав сорока метров?» Ему захотелось царапать уголь ногтями.
Три месяца назад он спокойно бы вылез на-гора. Молоток испортился — причина уважительная. Но теперь на «Никанор-Востоке» другие традиции. Уже полз к Василькову дежурный слесарь. Он торопился, он знал: каждая минута — уголь. В пятнадцать минут он сменил цилиндр в молотке Василькова, и тот стал снова рубать.
Снова поползла, побежала, помчалась вниз угольная река. Она смешалась с рекой, которая падала сверху. Там рубал Ожеговский. По всей шахте гремели молотки.
По всему Донбассу гремели молотки. Повсюду весело падал в вагоны уголь. Повсюду ломались барьеры, прорывались плотины, удлинялись уступы, выше и шире становились цеха, новые горизонты распахивались перед людьми...
...Простите взволнованность этого очерка. Я не могу спокойно писать об Ирмино. Здесь, в километре от Центральной, я родился. Вот он — домишко с железной заплатанной крышей. Вот соседская изба под очеретом. Ребята, с которыми я когда-то рыл шахты в песке, стали теперь шахтерами, инженерами, парторгами, мастерами угля...
Центральная-Ирмино,
1935
СЫН НАРОДА
Впрочем, он мог отказаться. Инструктор крайкома так и сказал ему, пожимая плечами:
— Если вы не хотите ехать на Север, вы можете отказаться.
При этом инструктор усмехнулся. Жестко, насмешливо. «Мобилизован», «переброшен» — эти слова надо ценить — они и приказ большевику и награда. Инструктор знал это и усмехался: ну, откажись. Трусишь? Боишься Севера?
— Нет, я поеду, — сказал Деревцов и сам испугался категоричности своих слов. — Я подумаю, — добавил он поспешно.
Вот он думает.
Север! Белое безмолвие, пустыня, одиночество, злые пурги, собачий унылый вой, тоска, глушь... Значит, он откажется? Он трусит? Нет, нет, он не трус. Друзья знают — он не трус. Его воспитал комсомол. Он не боится смерти. Пошлите его на войну, на границу. Он не дрогнет под пулями. Но Север — загадочный, непонятный, далекий край света, самая последняя кромка земли, дальше и нет ничего: Ледовитый океан. Северный полюс. Он представлял себе: бредут нарты, воют собаки, снега, снега, ни огня, ни хаты, мерзлый хлеб, застывший жир консервов, ни газет, ни людей — и так год, два, три... Да, он трусил, он боялся такой жизни.
Он разыскивал в Красноярске людей, приехавших с Севера. Их легко было узнать. Они бродили по пыльному, жаркому городу в сапогах, сшитых из желтого в серебристых пятнах меха нерпы, или в оленьих бокарях. Они толкались на базаре, радуясь возможности покупать. Они давно уже ничего не покупали. Они были богаты. Деньги не имели для них цены. Они толпились на вокзале. Они сами еще не знали, куда им ехать. Но можно было ехать, куда хочешь. Это была магистраль. Жители арктических островов называли все, что находится южнее Полярного круга. Большой Землей. Жители тундры звали это магистралью.
Деревцов жадно расспрашивал их: какой он, Север? Жить там можно? Трудно? Очень?
Люди отвечали уклончиво, разно.
Один говорили:
— Жить, парень, везде можно.
— А чего ж, однако, не жить? — пожимали плечами другие. — Вот кой-чего прикуплю здесь, стариков навещу, да, однако, и обратно на Север.
Но встречались и другие люди с Севера. Один заядлый старикашка в обтрепанных бокарях, подвязанных бордовыми шнурками, закричал на Деревцова:
— Куда вы суетесь, молодой человек? Вам что, жизнь надоела?
— А что? — испугался Деревцов.
— Цингой болели? Северянам не страшно, а вам смерть. А пургу знаете? Своей руки не видишь. Смерть.
И Деревцов сидел, склонившись над дневником, и писал: «Пойти отказаться? Спросят: почему? Перечислить все, что есть страшного на Севере и что поэтому я не хочу ехать? Меня за это назовут трусом, и это будет правильно».
Трус! Презреннее этой клички в комсомоле ничего не знали. Трус, дезертир... Нет, нет!
Он ехал долго, два месяца. Наконец, он приехал на зимовье, где ему предстояло отныне жить. Зимовье называлось странно — Сопочная Карга. Над рекой стоял сырой туман, шли холодные дожди, обычные здесь в это время.
Камни, мокрый мох, скалы... Опрокинутый баркас на берегу. Пустые бочки. Несколько деревянных избушек. Одинокая радиомачта. Вот, стало быть, где ему жить. Он вытащил на берег свои вещи. Здравствуй, Север!
Енисей скоро покрылся льдом. Это случилось внезапно, сразу. Беспорядочные, уродливо исковерканные льдины нагромоздились одна на другую, спаялись вместе и — застыли.
Деревцов завел маленькую тетрадку. На первой странице он написал: «Фактория находится на 82°40” в. д. и 71°50” с. ш. Над ней Полярная Звезда находится высоко, под углом 75°. Тут же он приложил «чертеж этого угла». Место, которое занимал под Полярной Звездой Деревцов, определилось, таким образом, совершенно точно.
Потянулись однообразные дни, медленная жизнь зимовья. Больше всего в ней было забот о погоде. Ночью, ворочаясь на постели, прислушивались: тихо ли? Утром бросались из избы: какой ветер? Откуда дует? Поземок? Пурга?
Деревцов колол дрова, таскал снег, топил из него воду, ездил смотреть калканы и насти — не попался ли песец, — менял приманку-накроху: рыбу, тухлые яйца, замерзшие шарики крови. Ходил на охоту, но неудачно. Однажды убил луня, полярную сову, птицу несъедобную и вредную. Вечером читал зимовщикам вслух, объяснял, слушал радио, играл в домино.
Первое время Деревцов хворал, мерз — обморозил нос, щеки. Потом обтерпелся, привык. Деятельно изучал Север. Ему предстояло скоро двинуться в большую дорогу — шестьсот километров — по зимовьям и промыслам его района, на север до Диксона и оттуда на восток до устья Пясины, по побережью Карского моря. Если он выдержит эту поездку, значит — годен для Севера. Но он боялся: не выдержу!
Четвертого февраля в одиннадцать утра он тронулся в путь на девяти собаках. Собаки принадлежали фельдшеру Диксона Андрееву, он возвращался на остров после объезда района. Он согласился взять Деревцова до Диксона. Погода была плохая, пасмурная. Падал снег. Ветер — юг.