Николай Воронов - Юность в Железнодольске
Она оперлась ладонью о стебли поваленной конопли, поворачиваясь на бедро.
Он захлебнулся сигаретным дымом, взволнованный ее движением. Кашляя, представил себе ее на шинели, и заложило в груди — не продохнуть, и не смел обернуться.
Сцепил руки. Поразился: ледяные, словно только что вымыл в проруби.
Толсто присыпала глину заводская гарь. Вкрутил в нее окурок сапожным каблуком. Повернулся. Стоял над Тамарой. Прозолоть волос, постриженных вровень с мочками. Ложбинка груди, падающая в сумрак, розоватый от шелка. Колени прикрыла кожаной папкой. Защита. Косынки мало показалось. Мелькает застежка «молнии» на папке. До чего же его лихорадит это металлическое шурханье!
Схватил Тамару за волосы, запрокинул лицо. На смеженных веках Тамары отражалось отчаяние. Коняткин, когда вместе получали увольнение, останавливал его на обочине тротуара, натаскивал, как узнать по лицам проходящих девушек, какие грешные, а какие невинны.
Главным показателем для Коняткина были веки. У настоящей девушки гладкие, светлые веки, ни морщинки на них, поблескивают. У Тамары веки гладкие, поблескивают, но только как бы притемнены скорбью.
Рука Вячеслава отпустила ее волосы и тотчас отпрянула: схватить за них опять, накрутить на пальцы, рвануть так, чтобы Тамара повалилась на шинель. Да оробела рука, засомневалась, застенчиво скользнула по волосам.
Тамара заплакала, неслышно заплакала. Губы придавила кончиками пальцев. Зачем-то делала стригущие движения мизинцами, задевала ноготь о ноготь, раздавалось трескучее щелканье, оно бесило Вячеслава. Было мгновение, когда он чуть не ударил ее наотмашь.
Вячеслав никогда не был таким грубым и яростным. С прискорбием посетовал на самого себя, однако тотчас пожалел, что не сможет опять сделаться грубым и злым, потому что в этой его грубости и злости была мужская решимость, на которую он раньше не был способен и о которой робко мечтал, обнаруживая ее в армейских сверстниках. И ему стало ясно: то, что вело его по пыльному полынному пустырю и чего, возможно, избежал, хотя и не без сожаления, оно вовсе не от Коняткина, а от того, кто он есть сегодня из-за Тамариного предательства и, конечно, из-за темных сил, морочащих его своей неотступностью.
Он мучительно зажмурился, стыдясь недавнего намерения; Тамара встала, побрела по полыни. Не в город побрела, к далекому отсюда пруду. Пруд вспыхивал яростным светом, будто солнечные лучи рвались, вонзаясь в воду.
Робко подался за ней. Как о чем-то недостижимо-спасительном, вспомнил о пистолет-пулемете, который был его личным оружием в последние месяцы службы. Смерть представлялась ему всеразрешающей, и показалась нелепостью людская боязнь гибели. Что может быть желанней: никогда никто не заставит тебя страдать и ты ничем никому не принесешь горя.
Через минуту он уже забыл о желании всеоблегчающей смерти. Тамара остановилась, вскинула на него прощающие черные глаза. Он бросился к ней. Целовал и винился: самым гнусным образом настроился на подлость, да, к счастью, пересилил себя.
Вернулись к шинели. От слез Тамара осунулась, и, хотя она повеселела, лицо все еще дышало отчаянием. Собственное лицо ему виделось ласковым, немного понурым от раскаяния.
— Любишь коноплю?
— Забыла на вкус.
— Быстренько нашелушу.
— Раньше я ловко отвеивала мусор от семян.
— И теперь сумеешь. Твоя матушка говорила моей и мне написала в армию: ты, прежде чем варить рис, по зернышку выбирала. Упаси бог, чтобы камушек попал или какая-нибудь чешуйка! Правда?
— А то нет. Да и что бы я там делала? Когда жили во Фрунзе, муж упросил пока не учиться. А когда из Фрунзе переехали в Джалал-Абад, запретил и думать об этом. Назира крохотная. Надо нянчить. Совсем не до учения. После он запрещал со двора одной выходить, даже книги читать... Коран читай, пожалуйста. На русском где-то добыл. Иногда несколько раз кряду перебирала рис по зернышку. Наказание себе давала за жалость и покорность. Ну, и заточение надо было вытерпеть.
Вячеслав сдирал метелки с конопли, бросал на дно фуражки. Тем временем Тамара расстелила газетку, вытащила из папки книги и тетради. В папку Вячеслав и опрокинул мохнатый, дурманно пахнущий ворох листьев и колосьев конопли. Задернув молнию, Тамара начала бить ладонями по бокам папки.
«Не верит, — думала она. — У нас в городе ничего такого нет. Иногда и самой не верится. Словно усыпил гипнотизер и внушил чью-то невероятную судьбу».
«Не такой я тумак, — думал Вячеслав, наклоняя над фуражкой коноплиную вершинку. — До армии я бы не поверил, что такое может быть. Как это инфантильно: быть уверенным, будто везде одинаковая жизнь. Но я и не такой тумак, чтобы верить, будто никакой личной Томкиной вины тут нет. Получается, он сманил ее и запер в четырех стенах. Может, ей хотелось, чтоб сманил? Может, ей хотелось обмануться? Люди не всегда помнят, чего хотели, а если помнят, то лукавят сами с собой и прикидываются жертвами... Страшновато, что она закрытая для меня душа. И в чем-то, наверно, была? Была бы раньше бесхитростная... А, чепуха! Каждый мнит: он — глыба, а набежал ветер — и сорвало, закрутило, уперло незнамо куда».
Потряхивая папку, Тамара провеивала коноплю. Сухая зеленца курилась над нею, лакированные зерна твердо сыпались на газету.
Вячеславу нравился дробный стук семян. Он косил на Тамару подобревшие глаза и радовался тому, что все обошлось ч и с т о.
Вдруг Тамара показала ему язык, закрылась руками. Он бросился к ней, оторвал ладони от лица, чмокнул в губы и, возвращаясь к фуражке, брошенной на землю, посмеивался над собой. А он-то трусил, что не сумеет целоваться. Он даже почувствовал к ней нежность, похожую на прежнюю, еще школьной поры, и его словно бы сдвинуло в то время, и он застеснялся, когда Тамара села на шинель и пригласила его полакомиться коноплей. Кроме того, он почувствовал, что в ее душе произошла перемена: такого, по-мальчишески тревожившегося о том, чтобы не заподозрила в дурных намерениях, она, должно быть, любит?
Коноплинки были спелые, полные, трещали на зубах. И Тамара огорчилась, что Вячеслав отказался их есть — зернышка не попробовал, а потом и опечалилась: он опять поугрюмел, заспешил домой, хотя и видно было, что ему не хочется уходить.
«Боюсь Славку, — подумала Тамара. — Боюсь Назира. Какая-то вероломная психология».
2
«Неужели Вячеслав приехал?»
Камаев остановился посреди сквера, шуршавшего лопушистой листвой тополей.
Стена огромного дома, пепельного от темноты, поблескивала черным лоском окон, и лишь в одной комнате горел свет. Эту свою комнату с эркером — она выступала из стены фонарем — Камаев и его жена Устя называли торжественно: зал. Недавно Камаев купил красный хлорвиниловый абажур, и теперь воздух в зале рдел, как рдеет он на литейном дворе ночью, когда из домны идет чугун.
Камаев прошел сквозь бетонный холодок арки. В кухне тоже горело электричество. Возвращаясь со смены в такую позднь, он попадал в черное безмолвие квартиры, пил на кухне чай, тихо пробирался к кровати, где спала Устя. Обычно она лежала, придавив грудью подушку, и Камаев удивлялся, что Устя спит, как в детстве, несмотря на годы и полноту, и никогда у нее не зачастит сердце.
Конечно, Вячеслав приехал. Стало и радостно и обидно. Радостно потому, что вернулся из армии сын, обидно потому, что он не сообщил о дне приезда. Хотелось встретить по-людски: приготовить стол с груздями, черемуховым маслом, холодным из телячьих ног, жареным гусем, пирогом из сомятины, пельменями, да не такими — с заячий глазок, где и мяса не учуешь, а соку и подавно, а такими, чтобы пить сок через откушенное ухо и чтобы мясо едва помещалось во рту. Да созвать к этому богатому столу родню и друзей.
Вячеслав был навеселе. В полунаклоне к нему сидела Тамара Заверзина. Волосы брошены на одну сторону, вокруг шеи тремя плотно подогнанными нитками обвились крошечные, под жемчуг, бусы. Под прозрачным шарфом золотели руки.
Камаев беззвучно закрыл автоматический замок, вдруг ясно представил себе паляще-яркие глаза Тамары, потупился перед их призрачностью.
Щурясь, Вячеслав стиснул ладонь отца, молча любовался его голубоватой сединой.
Изменился сын за два года. Щурится. Неужели близорукость нажил? И чужой какой-то. Не расцеловал. Раньше вихрем бросится после разлуки, чуть с ног не сшибет, на шее повиснет. И целует, целует, целует.
— Чего телеграмму не жахнул?
— Зачем зря расходоваться?
— Экономный какой!
— После, пап, пожуришь. Есть? Правда, пап, Тамара стала потрясающей красавицей?
Камаев обогнул стол, поздоровался с дочерью Ксенией и ее мужем Леонидом. Они сидели в обнимку.
— Пап, помнишь, я презирал Тургенева? Ради Полины Виардо, пусть она и пела гениально, фактически переселиться во Францию! Виардо любит мужа и не любит его, а он живет на задворках усадьбы, никакой надежды, и все-таки живет. Пап, это ведь чудо! А я судил... Женщина может заменить все на свете. Было бы у меня маршальское звание, смог бы отказаться ради женщины. Или был бы в собственности целый океан, например Атлантический, отдал бы. Верно, пап?