Владимир Тендряков - Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
— Я удивлялся Тамаре Константиновне, удивляюсь теперь и вам, Степан Артемович. Вы как-то уж слишком быстро решаетесь на крайние меры, практически не ознакомившись с тем, что я делаю.
— Вы ошибаетесь, Тамара Константиновна ознакомилась сегодня с вашим уроком и подробнейшим образом доложила мне. Почему вы считаете, что я не должен доверять своему завучу?
— Степан Артемович, — я поднялся со стула, — вы влиятельный человек, вы сильней меня, верю — можете сломать, выкинуть из школы, какими-нибудь другими способами призвать к повиновению. Но по мере моих сил я буду сопротивляться. Что мне сказать еще? Прощайте.
— Я вас еще не отпустил. Рано прощаетесь… Слушайте мое последнее слово, Андрей Васильевич. Я надеялся уладить недоразумение. К несчастью, не уладил. Мне придется вынести вопрос на обсуждение коллектива. Пусть сами педагоги беспристрастно обсудят, кто из нас прав и кто виноват. И чтоб вы или кто другой не посчитали, что я бесконтрольно пользуюсь своей властью, силой авторитета заставляю учителей склоняться на свою сторону, на педсовете при обсуждении вашего вопроса будет присутствовать представитель роно. Я попрошу, чтобы пришла сама Коковина. В ее ведении не одна наша, а все школы района, думаю, что можно рассчитывать на ее полную беспристрастность. Теперь все. Можете идти.
Я вышел из кабинета, провожаемый уничтожающим взглядом Тамары Константиновны.
За все время моей работы в школе я не припомню, чтобы кто-либо осмеливался противиться Степану Артемовичу. А тут вопрос стал: кто — кого. Конечно же, скорей всего он меня. Ну, мы так просто руки не опустим. Но кто мы? Я да Василий Тихонович. Нельзя же всерьез рассчитывать на Ивана Поликарповича, на Олега Владимировича или на этого Жору Локоткова. Они знают мою работу только по одному сегодняшнему уроку, каждый из них привык прислушиваться к мнению Степана Артемовича. На педсовете будет присутствовать заведующая роно Коковина. Может, она встанет на мою сторону? Ой, нет, мне уже известно, что это за человек. Она будет на стороне того, чей голос громче. А мой голос — мышиный писк по сравнению с авторитетным голосом Степана Артемовича. Положение не из завидных.
Впрочем, поживем — увидим! Будем ждать педсовета.
8К черту все! Я устал от недосыпаний, отравил себя папиросами, устал от постоянного напряжения: получится или нет, удастся урок или не удастся? А впереди еще стычки со Степаном Артемовичем, обсуждение на педсовете. Устал! Надо встряхнуться.
Утром в воскресенье я снял со стены пыльное ружье.
Ружье у меня было самое обыкновенное — берданка шестнадцатого калибра, купленная в магазине сельпо четыре года назад. Моей гордостью были лыжи. Не узкие, не тонкие, не легкие на ходу, не из тех, что всей своей стремительной формой приспособлены для игривого бега по накатанной лыжне, лыжи ради развлечения, ради приятного отдыха. Мои лыжи были широки, тяжелы, неуклюжи на вид, у них непривлекательно рабочий вид, на них не помчишься птицей, наслаждаясь визгом плотного снега. Зато мои лыжи хорошо держат на самом хрупком насте, ими легко пробивать путь в наметанных сугробах, они не запутываются в кустах, а давят их, вминая в снег, наконец, на них очень легко взбираться на горы, так как в конце каждой лыжи врезана шкурка. Она снята с ноги лося повыше косматых бабок, где щетинистая крепкая шерсть стекает в одну сторону. Лыжи эти я купил у старика Фаддея Рюхина из деревни Петрово Осичье. Когда-то Фаддей был одним из лучших медвежатников в округе, теперь дряхл, чинит в колхозе сани, бондарничает, но при нужде может сделать и лыжи, такие вот топорные, не особо легкие на ходу, лыжи настоящего лесовика.
Сколько они мне доставили наслаждения! Сколько измял я ими снежной нетронутой целины, сколько рубашек и свитеров промочил я на них своим потом, сколько раз я сминая кусты, слетал по крутому склону на дно дремучего, отгороженного от всего мира сугробами оврага! Случалось головой, плечами, всем телом зарываться в мягкий и жгучий снег, а потом, проваливаясь по пояс, искать убежавшие в сторону лыжи.
Лес, засыпанный снегом, красив, но чем-то и страшен. Ветер обычно бьет только опушку, только с крайних деревьев он сметает снег. Они стоят перед полями темные, голые, начисто обмытые метелями. В глубину же леса ветер не проникает, и там день за днем, ночь за ночью нарастает снег. Только часть его достигает земли, добрая половина остается висеть в воздухе на ветвях. Ели больше других деревьев заметены: многие так укутаны в снежные шубы, что только кончики ветвей, словно черные пальцы, кое-где прорывают тяжелое пушистое покрывало. Ели спокойно выносят снежную тяжесть. Для березок же, особенно молодых, гибких, у которых нет матерой закваски, снег — наказание. Они летом тянутся к солнцу, стараются пробиваться вверх из еловой сумрачной тени — и пробиваются. Но вот приходит зима, пушинка за пушинкой, невесомый кристаллик за кристалликом падает на них снег, застревает в ветвях, растет груз, гнется под ним березка ниже и ниже в упругую дугу, пока не упрется макушкой в ноги какой-нибудь беспечно стоящей ели, тепло укутанной тем же снегом.
Возьмешь такую березку за вершину, тряхнешь ее, как кошку за хвост, — рухнет беззвучно снег, обдаст слепящей пылью, вырвет из рук свою вершину березка, со вздохом распрямится, но не совсем. Так и останется она наполовину сгорбленная. Раз уже поддалась, раз уже оказалась согнутой — жить ей и дальше смиренной калекой всю жизнь. В следующую зиму еще больше согнет ее снег, еще ниже придавит к земле — не тянуться вверх, не воевать за солнце.
Красив лес в снегу! Жалкий кустик, в своем обычном виде похожий на растрепанный веник, напоминает теперь с силой вырвавшийся из-под запорошенной земли взрыв, казалось бы с незапамятных времен и навечно застывший в своем отчаянном взлете. Куча полусгнившего хвороста, загромоздившая крошечную полянку, похожа на перепутанное кружево, сплетенное рукою великана. Пень выглядывает из-под тучной чалмы. Еловые лапы — если приглядеться, каждая имеет свою физиономию — прямо в глаза строят немые снежные рожи. Все необычно, с роскошью до безрассудства, с излишеством через край, со щедростью до исступления. Где-то высоко вверху шумит ветер, а здесь, в лесу, не дрогнет ни одна веточка, не шелохнутся в своих объемистых снеговых рукавицах еловые лапы. Ни движения, ни звука, все кругом нетронуто, все мертво — исчезла жизнь, вместо нее холодная декорация.
И минутами тебе, живому, способному двигаться, глядеть, чувствовать красоту, ощущать холод осыпавшегося за воротник снега, становится не по себе. Невольно охватывает пронзительное чувство одиночества. Порой наваливаются щекочущие сомнения: а не перевернулось ли время, не попал ли ты из двадцатого шумного века куда-то в неразгаданно далекий век, где еще не появилось ни единого живого существа, тело которого заполнено горячей кровью, где стоят только не умеющие ни думать, ни чувствовать окаменелые деревья, родичи мертвых скал? Где города с людскими толпами, бешеными потоками автомашин? Где села с чадным запахом дыма из труб? Где книги с высокими мыслями, газеты, кинематографы, самолеты? Где взвинчивающие нервы разговоры об атомных и водородных бомбах? Где школа, распри со Степаном Артемовичем, неразгаданные проблемы, вечера за письменным столом в клубах табачного дыма? Нет этого, не верится в их существование. Все, что осталось за спиной, несовместимо с этой устрашающе красивой первобытностью.
Красив лес в снегу!..
Я не убил ни одного зайца, только раз потревожил тетерева. Перед самыми моими лыжами раздался взрыв, лицо обдало колючей снежной пылью, и сквозь снежную чащу с шумом крупного артиллерийского снаряда полетела тяжелая птица. А ружье у меня было перекинуто за спину, его нужно снимать через голову. Я даже не попытался этого сделать.
9Презирая санные дороги, торные тропинки и укатанные лыжни, я уже в сумерках выбрался на задворки МТС. В стороне маячили темные цистерны с горючим, впереди горели редкие огоньки мастерских.
Я попал в самое глухое место усадьбы, не посещаемое ни трактористами, ни жителями маленького эмтээсовского поселка.
Более двадцати пяти лет тому назад была организована эта МТС. За четверть века через нее прошло немало машин: тракторов, комбайнов, сортировок, косилок. Машины старели, на смену им приходили новые, тоже старели, израбатывались, списывались, отвозились подальше от парка, в этот угол. Отсюда, наверное, не раз увозили металлолом — ржавые массивные колеса, рамы, износившиеся моторы, погнутую, искалеченную арматуру. Но немало осталось здесь еще рухляди. На полусгнивших остовах комбайнов лежал толстым слоем снег, из сугробов то тут, то там высовывались лопасти хедеров, на железных ржавых сиденьях косилок, как в лесу на пнях, покоились нетронутые снежные шапки. Здесь остатки битвы, продолжавшейся двадцать пять лет на полях ближайших колхозов, здесь погост железных тружеников, почтенная и бесславная свалка.