Василий Субботин - Прощание с миром
Вечером в тот день, когда мы возвращались к себе, шли по пыльному шоссе, у меня под ногами все еще — по колено — была трава. Я наклонялся пониже, к самой дороге, но под ногами была одна только пыль, никакой травы не было. Но когда я поднимался, в глазах у меня опять вставала трава, все та же трава.
Это продолжалось и ночью. Едва только я закрывал глаза, трава снова обступала меня, и я рубил ее, рубил этой моей цапкой, но она со всех сторон опять и опять обступала меня.
100
Я думал, что эта цаповка, прополка эта, никогда не кончится, что вечно я буду прикован к моей цапке, к мотыге моей, но в один прекрасный день все это кончилось. Я начал работать на быках, на волах, стал учиться запрягать волов в ярмо и погонять их, что оказалось тоже очень нелегкой и очень хитрой наукой. Надо было уметь с ними обращаться, а для этого недостаточно было усвоить, что «цоб»— это когда надо повернуть влево, а «цобе»— направо… Много я пережил и перенес, случалось даже и плакал тайком, пока научился управляться с ними и пока быки хотя бы мало-мальски стали меня слушаться.
Отсюда, из этой бескрайней, бесконечной степи, в которой работали мы все лето, были видны снежные горы на горизонте. Говорили, что это — Эльбрус. Так это было или нет, не знаю, но в хорошую погоду и впрямь высоко над горизонтом, в облаках, становились вдруг видны снежные вершины…
Жара, с которой началась весна, сменилась упорно дующими, не прекращавшимися ни на один день холодными ветрами. Такого яростного ветра, такой непрерывной холодной волны, я никогда до того времени не знал. Дул он, по крайней мере, недели две. Я уж думал, что он никогда не кончится, этот ветер. С большим трудом я добирался в конце дня до своего барака.
101
Хлеб уже убирали и даже молотили, но до первой выдачи на трудодни было еще далеко, аванса все еще не выдавали, и мы тянулись из последнего, занимали где можно, но взять было не у кого, знакомых у нас тут не было, а наши хорошо обжившиеся здесь земляки были не такие люди, чтобы делиться с ближним, и вот настал такой страшный, такой черный день для нас, для всей нашей семьи, когда мама наша, наша стеснительная, застенчивая мама, повесила мешок за спину и пошла по хуторам просить для своих детей. Потому что у нас уже ничего не было, маленьких кормить было совсем нечем.
Когда она вернулась, к вечеру, с несколькими кусочками в торбе, она была вся черная, ее нельзя было узнать.
Только к концу лета уже, когда мы выработали достаточное количество трудодней, нам выписали первый аванс и мы получили немного зерна. Мне кажется, около пуда пшеницы получили.
Пока мы увидели собственный, белый, пышный кубанский каравай, прошло еще много дней, нам пришлось еще долго ждать и много тяжелого испытать.
Такое это было лето для нас.
102
В том же таборе, в той же степи, в то же самое лето я познакомился с дедом Соколом. Я думаю, что фамилия у него была Соколов, а дедом он был только потому, наверно, что у него была борода.
Дед Соколов был с Волги, из Камышина кажется мне, но он давно уже жил здесь, в этой станице на Кубани.
В таборе у нас — было это между прополкой и вывозкой хлеба — надо было переложить несколько печек, и меня поставили к нему помощником. Дед Сокол был печником. В деревянном большом корыте, в сбитом нами для этого ящике, я месил дли него глину, топтал ее ногами. Это было намного легче, чем цапать кукурузу или управляться с непослушными, упрямыми быками. К тому же дед Сокол был очень хороший старик, жалеющий меня, хорошо ко мне относившийся. Он ни разу, насколько я помню, не накричал на меня…
Однажды, я уж не знаю, как это получилось, когда мы месили глину и готовили раствор, дед стал рассказывать мне о том, что тут было за два-три года до того, как мы сюда приехали. Я не знаю, почему вдруг стал он мне об этом рассказывать… Как видно, он тоже искал собеседника.
Мы, надо сказать, и раньше слышали кое-что о том, что тут было до нас. Особенно, конечно, не распространялись, не такое было время. Но те, что приехали сюда раньше нас, говорили, что в садах тут, в заброшенных колодцах, в бассейнах для сбора воды находили трупы.
Теперь я услышал обо всем этом от деда Сокола, взявшего меня к себе в подручные…
— Дед, а что, разве хлеб не уродил? — спрашивал я деда. И дед Сокол, простая душа, — для него это было так недавно, — снова и снова рассказывал мне, как все было… Сначала забрали весь хлеб, потом кукурузу, потом все, что еще оставалось. Первое время, правда, еще оставляли «на едока», но потом и это отобрали. Рассказывал, как умели найти и то, что, казалось бы, было хорошо запрятано. Даже если закладывали кирпичами, в печи где-нибудь, все равно находили и отбирали.
— Но почему, дед? — спрашивал я.
Но дед Сокол, с его уже чуть проглядывающей сединой в широкой бороде, и сам ничего не мог мне объяснить. Но когда я очень уж сильно приставал к нему, он, сердясь, говорил: «Да якобы за саботаж. Излишки, значит, изымались…»
Я во всем искал разумный смысл и спрашивал у деда, просил его разъяснить мне, что же это такое было, как же все это могло быть, но дед рассказывал только то, что знал сам. Каждый день, по его словам, чтобы не началась холера, ходила по улицам мажара, это телега такая высокая, и возчик стучал кнутовищем по плетням и кричал: «Выноси!..»
— Дед, а как вы? — спрашивал я, совершенно убитый его рассказом.
Они с бабкой выжили. Когда забрали все и осталась только одна фасоль и дед уже понимал, что заберут и это, он оттащил два мешка на чердак, на горище, как у них тут называют, высыпал там, перемешал с землей и граблями разровнял. И каждое утро бабка, старуха деда Сокола, лезла на горище, поднималась по лесенке с горшочком и, разрывая руками сухую, перемешанную с золой и куриным пометом землю, набирала горсть фасоли и варила суп.
Так и выжили…
Там же в степи в то лето, в обед, нам в бригаду привозили газеты и, разворачивая их, на меже, посреди поля, можно было прочесть, как шел суд, процесс над оппозицией и какие признания делали эти люди… Все удивлялись, что они так наговаривали на себя. Что-то было во всем этом зловещее, страшное.
Такое было лето.
103
Не сказал еще, что когда началась уборка, когда стали вывозить хлеб, я отсюда, из степи, из бригады нашей, сопровождал зерно на элеватор. Его прямо из-под молотилки в большом таком ящике, в прицепе, возили трактором в станицу. Должен сказать, что это была очень приятная работа — сопровождать зерно на элеватор, ездить туда и обратно по засыпанным зерном проселкам. Потому что как ни старались и не следили, а зерно все-таки рассыпали… Дорога в станицу была гладкая, ровная, будто утрамбованная. Одним словом, как раз такая, какая бывает на степном черноземе. Я лежал на тяжелом, приятно холодящем живот зерне и всю дорогу, все эти десять километров от табора до станицы, пел. Мне было хорошо отсюда сверху, с горы, разглядывать весь этот мир, массивы цветущих подсолнухов, сахарного тростника и кукурузы, подступающие к самой дороге, к бортам кузова. Но однажды случилось несчастье… Как видно, я слишком понадеялся на себя, слишком много смотрел по сторонам, считал ворон, что называется, а может быть, и задумался о чем-то своем. От тряски, а еще больше оттого, что зерно своей тяжестью распирало кузов, давило на него, устройство, запирающее борта, задвижка эта железная вылезла из гнезда, и в образовавшуюся щель зерно стало просачиваться, стало высыпаться на дорогу. Заметив это, я очень испугался и принялся кричать сидящему за рулем трактора человеку, чтобы он остановился, но за тарахтением мотора крика моего не было слышно. Я попытался своими силами закрыть борт, поставить ее, эту задвижку, на место, но ничего у меня не выходило. Зерно по-прежнему сильно давило на борт и распирало кузов. Тогда, не зная, как быть, что делать, я стащил с себя рубаху и затолкал ее в прорванный зерном угол, и зерно постепенно перестало течь. Так, с грехом пополам, мы и доехали до станции, до элеватора.
Испуг мой был велик.
Надо сказать, что именно тут, в этих рейсах от табора до элеватора, я впервые сел за трактор, первый раз подержал в своих руках руль. Это было уже потом, когда мы уже бураки возили. Бураки — не зерно, тут можно не бояться, что борт откроется, и я, сопровождая бураки, сидел не в прицепе, как полагалось, а на тракторе, на запасном сиденье, рядом с трактористом. Однажды, когда мы вот так ехали, по прямой этой, хорошо накатанной и совершенно пустынной дороге, он, уступив моим просьбам, посадил меня на свое место за рулем, и я проехал, не знаю, километра, может быть, два или три. Довольно долго ехал. Я сам правил трактором, сам ехал по этой прямой, ровной дороге, на которой ни одна машина не попадалась навстречу. Не буду пытаться передать здесь ощущение, которое испытывает человек, впервые садящийся за руль. Вцепясь руками в баранку, я сидел на жестком, на тряском сиденье и ехал, а за мной двигался прицеп с бураками, и послушный мне трактор пыхтел мотором. Мы уже проехали плантацию сахарного тростника, и начались подсолнухи, а я все ехал, все не выпускал из рук штурвала. Спустя некоторое время тракторист, решив, что я уже достаточно долго еду, достаточно удовлетворил спою охоту, занял свое место, а я перебрался гуда, и забитый бураками кузов.