Владимир Муссалитин - Восемнадцатый скорый
Лене нравится дом Смагиных. Отец Женьки, помимо того что тракторист, еще и плотник умелый, и потому-то и дом у него такой забавный. В узорах весь. На самой крыше, рядом с телеантенной жестяной петух туда-сюда под ветром крутится.
Лена сняла лыжи, воткнула их задниками в снег. Коридор у Смагиных длинный, стука не услышат, потому Лена решительно толкнула дверь.
Внутри дома, за перегородкой, кричали и визжали сразу все Смагины. И оттуда же, перехватив рукой черные красивые волосы, выглянула тетя Феня, Женькина мать.
— Женя, встречай гостью. Ишь какая жаркая! На лыжах, никак?
— Ну да!
— Ты смотри!
Явился Женька, мокрый, как мышь. Должно быть, выдержал не одну схватку с братьями.
— Ты? — сказал недовольно. — Чего тебе?
— Ничего, — ответила Лена.
— Пригласи гостью сесть! — Тетя Феня снова кинулась внутрь комнаты, откуда пронзительно кричал ребенок.
— Пойдем кататься? — сказала Лена, косясь за перегородку, боясь как бы снова не появилась Женькина мать.
Но маленький кричал так сильно, что можно было не бояться.
— Не могу.
— Отчего же?
На кухню со смятой пеленкой в руках вбежала тетя Феня. Она торопливо бросила пеленку в синий эмалированный таз и вновь убежала туда, где продолжал горланить самый маленький Смагин.
Лена испытующе посмотрела на Женьку.
— Мать не пускает, потому не могу.
— А ты попросись, может, отпустит?
— Просился уже. Она валенки прибрала, чтоб не убег самовольно.
Лена посмотрела на Женькины ноги. На них были рваные кеды.
— Ну тогда сиди. Счастливо. Я поехала.
— Куда? — встрепенулся Женька. — На Орешек?
— Может, и туда.
IV
А кататься уже и расхотелось. Да и дома тоже нечего делать. Весь день глазеть в окно? Плохо, что деревня у них такая маленькая. Будь побольше — не так скучно, да и друзей бы у нее больше было. А то вот разругалась с Веркой и пойти не к кому. Грустно.
Но где же мать? Отчего же не едет? Никаких подарков ей не надо, лишь бы сама поскорей возвращалась. Лена вспомнила того носатого шофера, который подкатывал к ним на машине. Как только его грузовик подъезжал к дому, Лена убегала прочь, чтобы не видеть его, то, как он, сняв шапку, войдет в дом, станет не спеша причесываться перед зеркалом, хотя там и причесывать-то нечего, как бабушка услужливо и быстро поставит ему стул, как он будет молча сидеть, не сводя глаз с матери.
Этот носатый, что набивался в отцы, сразу же не понравился ей. И она не скрывала этого.
Никто ей не нужен. Никто! Пусть это и мать знает. Вначале этот носатый шофер заходил к ним в дом робко, будто боясь чего-либо задеть, а потом стал держаться смело, совсем как у себя дома, громко смеялся, называл бабушку мамашей, шумно ходил взад-вперед по комнате, словно обмерял их дом, задевая то лавку, то стул, сбивая половики. Все он делал шумно: пил чай, курил, умывался. Всякий раз, когда он приходил к ним, Лена начинала чувствовать себя лишней в доме. «Куда ж ты, дикарка», — кричал ей вслед шофер Геннадий Иванович. Лене очень хотелось подойти к нему и сказать, что он ей не нравится, что она не хочет видеть его у себя дома.
Прошлой осенью ее мать сватал колхозный связист дядя Боря. Он куда как лучше был… Лена вдруг со стыдом вспомнила, как мать пряталась, завидя дядю Борю в окне, как просила Лену сказать, что ее нет дома, что она не возвращалась с фермы. А тот, поверив, гонял на ферму, до которой было километров пять, не меньше. Лене было жаль связиста и стыдно за мать, за то, что она его обманывает. Но тогда она думала, что мать делает все это ради нее.
Она ошибалась! Теперь она понимает. Когда появился Геннадий Иванович, мать словно подменили. На ферму стала одеваться так, будто собиралась в гости — красивое в васильках платье, коричневая шерстяная кофточка, фестивальная косынка, на которой разными иностранными словами написано «мир и дружба» и нарисованы ромашки. Выйдя в сени, чтоб никто не видел, мать пудрила почерневшие от ветра и солнца щеки, разглаживала их ладонями. С приездом Геннадия Ивановича мать словно забыла про нее, про то, что она вообще есть. Лена только одного не может понять: зачем мать скрывает все от нее? Взяла бы и сказала всю правду. Как есть! Или она думает, что Лена не видит, не догадывается? Если он так матери нравится, то пусть поезжает к нему и живет с ним…
А может, она зря так плохо о матери думает? Может, мать там, в городе, заболела или еще что с ней случилось?
Возле сельсовета стояла почтовская лошадь. Широкая, линялая попона прикрывала ее от снега. Лошадь по самые глаза утопила морду в мешке с овсом.
— Ласточка, — окликнула Лена.
Та встряхнула ушами.
«Привезли почту из района, от поезда, — обрадовалась Лена. — Может, этим поездом и мать приехала?»
Лена вбежала в просторный сельсоветовский коридор. Почта и сельсовет располагались в одном доме. Налево, как войдешь, почта, направо — сельсовет. В сельсовете прямо напротив двери сидит секретарь Артем Степанович. Как ни посмотришь на него, всегда хмурый, хотя живет в деревне Веселовке. Эта деревня недалеко от них, за горкой, Лена туда с мамой к бабушке Нюре за вишнями для варенья ходила.
На второй половине, на почте, за перегородкой — почтарка Люба. Ей уже скоро на пенсию, но все ее зовут по имени, потому что она все еще ходит в девушках.
На почте спиной к печке сидел на корточках возница дядя Петр. В ногах у него лежала кожаная шапка. Дядя Петр курил и гладил ладонью макушку.
«Вот вонючий», — Лена сморщила нос, косясь на папиросу, которая пушкой торчала между короткими пальцами возницы.
Вся почта завалена мешками, посылками. Лена остановилась в нерешительности, подумывая, как бы ей подойти к окошку, за которым сидит Люба.
Почтарка Люба усиленно шевелила губами, что-то подсчитывала у себя на столе.
— «Пионерская правда» пришла? — спросила Лена, приподнимаясь над высокой перегородкой.
Люба что-то буркнула, не глядя, и еще быстрее зашевелила губами.
— Есть и Пионерская, и Комсомольская, — сказал от печки дядя Петр, — всяких изданий вам привез… а ты, часом, не Татьянки Образцовой девушка?
Лена настороженно повернулась к старику.
— Кажись, твою мамку на станции нынче видел. — Дядя Петр примял ладонью топорщащиеся волосы. — Однако если это она, то чего же ко мне в сани не попросилась? Это чужака к такому грузу, как мой, сажать нельзя. А мамку твою я вон с каких лет знаю. Была козявкой еще поменьше тебя. А может, и не твою мамку там, на станции, видел. По фигуре мог ведь и ошибиться. Зимой они все бабы сзаду одинаковые. Но углядел, что две сумки у нее на перевязи. Гостинцы, видать, везет. К вечеру, гляди, и доберется…
Лена обрадовалась услышанному. Конечно же, это была мать. И дяде Петру удивляться нечего, что она не стала проситься в сани. Мать у нее стеснительная, потому и не подошла. Она не как другие: без очереди никогда не полезет. И просить никого ни о чем не любит.
Лене стало легко и радостно. Выходит, все тревоги были напрасны. Мать не могла забыть ее.
Она снова встала на лыжи. Ветер подталкивал в спину, гнал за околицу. Она не знала, куда и зачем бежит. Ее захватил сам бег: было радостно прокладывать сбоку санной дороги по целине свою лыжню, свой след.
Деревня осталась позади, словно истаяв среди белых снегов. Лена решила идти на станцию. Она еще в пути встретит мать, поможет ей нести тяжелые сумки.
По мягкому снегу ложился глубокий след. Лена поднялась на пригорок и увидела впереди красную силосную башню, серые шиферные крыши коровников. Колхозная МТФ! Здесь работает мать. Раньше коровники стояли прямо в деревне, на краю Сухого оврага. Коровники были старые. Из плетней. Под солому. Каждый год их только и знали, что мазали глиной. Мазать начинали уже в холода, раньше другие работы держали — конопля, картошка, свекла. Бригадир Касьян Иванович чуть ли не каждый день заходил к ним в дом напомнить, что со свеклой нужно управиться к холодам, не то морозом побьет. Им и самим не было интереса тянуть со свеклой, да участок за их домом закрепили большой — целый гектар. У бабушки — какая сила! Мать едва прибежит с дойки, сразу же мчится на огород, помогать бабушке, которая, раскрылетившись, медленно копается на грядках.
Конечно, и Лена им помогала. Надергается так, что потом еще с неделю руки горят. Но свекла что. Вот коноплю брать! Ожжешь о конопляный стебель руки — вот уж тут затанцуешь!
Лена каждый раз, дергая коноплю, удивлялась, как это матери не больно. Хотя у матери ладони-то какие! Кожа на них как спеклась — твердая, толстая, прямо сплошная мозоль. Мать никогда не жаловалась, но Лена-то знала: у матери в доярках стали болеть руки. Да и как им не болеть, если коровники на холоде приходилось мазать. А тринадцать коров попробуй подои вручную. Мать придет домой, чугун с теплой водой вынет из печки, сидит руки парит. Бабушка сердится, ругает мать — бросай МТФ, на кой она тебе сдалась, так смолоду и обезручишь. Мать молчит, виновато улыбается, потом, словно оправдываясь, скажет: доярок-то в колхозе не хватает. И как ее, скотину, бросишь. Да и успела я к коровам привыкнуть, да и на новом коровнике поработать хочется. Для чего все эти десять лет грязь месила — на горбу силос, солому таскала?