Юлиан Семенов - Семнадцать мгновений весны (сборник)
– Найдите мне этого агента, – попросил Айсман. – Но так, чтобы об этом знали только три человека: вы, я и он…
27.2.1945 (12 часов 01 минута)На встречу с Борманом – а Штирлиц очень надеялся, что эта встреча состоится, насадка на крючок была вкусной, – он ехал медленно, кружа по улицам, перепроверяя на всякий случай, нет ли за ним «хвоста». Эту проверку он устроил машинально; ничто за последние дни не казалось ему тревожным, и ни разу он не просыпался среди ночи, как бывало раньше, когда он всем существом своим чувствовал тревогу. Он тогда подолгу лежал с открытыми глазами, не включая света, и тщательно анализировал каждую свою минуту, каждое слово, произнесенное в беседе с любым человеком, даже с молочником, даже со случайным попутчиком в вагоне метро. Штирлиц старался ездить только на машине – избегал случайных контактов. Но он считал, что вообще изолировать себя от мира тоже глупо, мало ли какое задание могло прийти. Вот тогда резкая смена поведения могла насторожить тех, кто наблюдал за ним, а уж то, что в рейхе за каждым наблюдали, – это Штирлиц знал наверняка.
Он тщательно продумывал все мелочи: люди его профессии обычно сгорали на пустяках. Именно отработка мелочей дважды спасала его от провала.
…Штирлиц машинально посмотрел в зеркальце и удивленно присвистнул: тот «вандерер», что пристроился за ним на Фридрихштрассе, продолжал неотступно идти следом. Штирлиц резко нажал на педаль акселератора – «хорьх» сильно взял с места. Штирлиц понесся к Александерплац, потом повернул к Бергштрассе, мимо кладбища вывернул на Ветераненштрассе, оглянулся и понял, что «хвост» – если это был «хвост» – отстал. Штирлиц сделал еще один контрольный круг, проехал мимо своего любимого ресторанчика «Грубый Готлиб» и здесь – время у него еще было – остановился.
«Если они снова прицепятся, – подумал он, – значит, что-то случилось. А что могло случиться? Сейчас сядем, выпьем коньяку и подумаем, что могло случиться…»
Он очень любил этот старинный кабачок. Он назывался «Грубый Готлиб» потому, что хозяин, встречая гостей, говорил всем – вне зависимости от рангов, чинов и положения в обществе:
– Чего приперся, жирный боров? И бабу с собой привел – ничего себе… Пивная бочка, туша старой коровы, вымя больной жирафы, а не баба! Сразу видно, жена! Небось вчера с хорошенькой тварью приходил! Буду я тебя покрывать, – пояснял он жене гостя, – так я тебя и стану покрывать, собака паршивая…
Постепенно Штирлиц стал замечать, что наиболее уважаемых клиентов Грубый Готлиб ругал особенно отборными ругательствами: в этом, вероятно, тоже сказывалось уважение – уважение наоборот.
Готлиб встретил Штирлица рассеянно:
– Иди жри пиво, дубина…
Штирлиц пожал ему руку, сунул две марки и сел к крайнему дубовому столику, за колонной, на которой были написаны ругательства мекленбургских рыбаков – соленые и неуемно-циничные. Это особенно нравилось стареющим женам промышленников.
«Что могло случиться? – продолжал думать он, попивая свой коньяк. – Связи я не жду – отсюда провала быть не может. Старые дела? Они не успевают управляться с новыми – саботаж растет, такого саботажа в Германии не бывало. Эрвин… Стоп. А что, если они нашли передатчик?»
Штирлиц достал сигареты, но именно потому, что ему очень хотелось крепко затянуться, он не стал курить вовсе.
Ему захотелось сейчас же поехать к развалинам дома Эрвина и Кэт.
«Я сделал главную ошибку, – понял он. – Я должен был сам обшарить все больницы: вдруг они ранены? Телефонам я зря поверил. Этим я займусь сразу после того, как поговорю с Борманом… Он должен прийти ко мне: когда их жмут, они делаются демократичными. Они бывают недоступными, когда им хорошо, а если они чувствуют конец, они становятся трусливыми, добрыми и демократичными. Сейчас я должен отложить все остальное, даже Эрвина и Кэт. Сначала я должен договориться с этим палачом».
Он вышел, сел за руль и не спеша поехал на Инвалиденштрассе, к Музею природоведения. Туда, к отелю «Нойе тор», скоро должен приехать Борман.
Он ехал очень медленно, то и дело поглядывая в зеркальце: черного «вандерера» сзади не было.
«Может быть, это Шелленберг решил пощупать меня перед операцией со Шлагом? – подумал он. – Тоже, между прочим, резонное объяснение. А может, сдают нервы?»
Он снова посмотрел в зеркальце – нет, улица была пустынной. На тротуарах, пользуясь затишьем, детишки гоняли друг за другом на роликах и звонко смеялись. К обшарпанным стенам домов жались очереди: видимо, люди ждали мяса.
Штирлиц бросил машину возле клиники «Шарите» и, пройдя через большой больничный парк, вышел к музею. Здесь было тихо и спокойно: ни одного человека на улице. Он специально выбрал именно это место: здесь все просматривалось как на ладони.
«Впрочем, они могли посадить своих людей в отеле. Если Борман стукнул Гиммлеру, так и будет сделано. А если нет, то его люди будут шататься здесь, у входа, на противоположной стороне, изображая научных сотрудников, не иначе…»
Штирлиц сегодня был в штатском, он надел к тому же свои дымчатые очки в большой роговой оправе и низко на лоб напялил берет – так что издали его трудно было узнать. При входе в музей, в вестибюле, был установлен огромный малахит с Урала и аметист из Бразилии. Штирлиц всегда подолгу стоял возле аметиста, но любовался он уральским самоцветом.
Потом он неторопливо прошел через громадный зал с выбитыми стеклами: там был макет диковинного динозавра. Отсюда он мог наблюдать за площадью перед музеем и за отелем. Нет, все было спокойно и тихо, даже слишком спокойно и тихо. Штирлиц был в музее один – сейчас это играло против него.
Он остановился возле занятного экспоната: тринадцать стадий развития черепа. Череп № 8 – павиан, № 9 – гиббон, № 10 – орангутанг, № 11 – горилла, № 12 – шимпанзе, № 13 – человек.
«Почему тринадцатый – человек? Все против человека, даже цифры, – хмыкнул он про себя. – Хоть бы двенадцатый был или четырнадцатый. А нет, на тебе – именно тринадцатый… Кругом обезьяны, – продолжал думать он, задержавшись возле чучела гориллы Бобби. – Почему обезьяны окружены такой заботой, а?»
На планочке была надпись: «Горилла Бобби привезена в Берлин 29 марта 1928 года в возрасте трех лет. Умерла 1 августа 1935 года, 1,72 метра высоты и 266 килограммов веса».
«А незаметно, – думал Штирлиц, в который раз уже разглядывая чучело, – вроде и не жирная. Я выше ее, а вешу семьдесят два».
Он отошел подальше, словно рассматривая ее издали, и оказался возле большого окна, из которого был виден противоположный тротуар Инвалиденштрассе. Штирлиц посмотрел на часы. До встречи оставалось десять минут.
Именно сейчас к нему по легенде должен был прийти агент Клаус. Он послал по его адресу шифровку сегодня утром – через секретариат. Все знали, что он встречается с агентами в музеях. Вызвав Клауса, он преследовал две цели: главную – алиби, если Борман сообщит о письме Гиммлеру, а тот прикажет прочесать весь район и все здания возле «Нойе тор»; и второстепенную – еще раз подтвердить, хотя бы и косвенно, алиби в деле исчезнувшего Клауса.
Штирлиц перешел в следующий зал: на Инвалиденштрассе было по-прежнему пусто. Здесь он задержался возле редкостного экспоната, найденного в лесах Веденшлосс в восемнадцатом веке. Из куска дерева торчали рога оленя и кусок размозженного черепа: видимо, сильное животное промахнулось во время весенних любовных боев, и удар пришелся не в соперника, а в ствол…
Штирлиц услышал шум многих голосов и шаги – много гулких шагов. «Облава!» Но потом он услышал детские голоса и обернулся: учительница в старых, стоптанных, начищенных до блеска мужских ботинках привела учеников – видимо, шестого класса – проводить здесь урок ботаники. Ребята смотрели на экспонаты очарованно и не шумели, и быстрый шепот их был из-за этого тревожен.
Штирлиц смотрел на детей. Глаза их были лишены детского, прекрасного озорства. Они слушали учительницу сосредоточенно, очень взросло.
«Какое же проклятие висит над этим народом? – подумал Штирлиц. – Как могло статься, что бредовые идеи обрекли детей на этот голодный, стариковский ужас? Почему нацистам, спрятавшимся в бункеры, где запасы шоколада, сардин и сыра, удалось выставить своим заслоном хрупкие тела этих мальчуганов? И – самое страшное – как воспитали в этих детях слепую уверенность, что высший смысл жизни – это смерть за идеалы фюрера?»
Он вышел через запасной вход пять минут второго. Никого возле отеля не было. Задами Штирлиц пробрался к Шпрее, сделал круг, сел в машину и поехал к себе – в СД. «Хвоста» за собой он не увидел и на обратном пути.
«Тут что-то не так, – сказал он себе. – Что-то вышло странное. Если бы ждал Борман, я бы не мог не заметить».
…А Борман не мог уйти из бункера: фюрер произносил речь, и в зале было много людей, а он стоял сзади, чуть левее фюрера. Он не мог уйти во время речи фюрера. Это было бы безумием. Он хотел уйти, он решил увидеть того человека, который писал ему. Но он вышел из бункера только в три часа.