При опознании - задержать (сборник) - Василий Фёдорович Хомченко
— Добрый день, — поздоровался Сорокин.
Мила рассеянно кивнула в ответ и лишь на короткий миг подняла на него глаза.
«Не узнаёт, — подумал Сорокин, и жалость еще острее пронзила его. Неужели и ее имя попадет в список осужденных и его прочтут ее дети, муж и он, Сорокин? И что ей сказать, чем помочь, как если не спасти, то хотя бы обнадежить, вернуть веру в спасение?..»
— Здравствуй, Мила, — громче произнес он.
На этот раз она взглянула на него внимательнее, дольше, вдруг распрямила спину, блеклые губы ее с сухими, чуть заметными трещинками шевельнулись, приоткрылись, обнажив ровные белые зубы с двумя золотыми коронками, да так и остались приоткрытыми. Брови взлетели вверх.
— Максим? — прошептала она. — Боже, Максим, — повторила надорванно и вскочила, но тут же и села — помнила свое положение, враз обмякла, съежилась на скамье, но глаз с Сорокина не спускала.
— Максим, — сказал он, встал, но, заметив, что ей, сидящей на низкой скамье, надо задирать голову, чтобы смотреть на него, высокого, сел.
— Вы здесь служите? — напряженно шевельнулись ее губы.
— Служу, но не здесь. Мне разрешили свидание.
— Что с моими детьми? — вскрикнула она и вся напряглась.
— Там же, в деревне. У Анфисы Алексеевны.
— Правда?
— Анфиса Алексеевна была здесь.
— Дай-то бог, дай-то бог, — вздохнула Мила с облегчением и перекрестилась.
«Она же спросит о муже», — оробел Сорокин. Он заметил, что латыш-надзиратель, хотя и делает вид, будто занят своим делом, в то же время внимательно прислушивается к их разговору. Поэтому они говорили тихо, только чтобы расслышать друг друга. Сорокин спросил, за что ее арестовали.
— Не знаю, вот вам крест. Меня всего один раз допрашивали, ночью. Спросили, где муж, с кем приходил домой, с кем связан. Клянусь, ничего не знаю. Я его совсем мало видела. Не знала, и чем он занимался. Что за люди к нему приходили? Говорил, фронтовики, однополчане.
— Ну а вы сами помогали чем-нибудь тем фронтовикам?
— Я? — Глаза ее застыли и смотрели на Сорокина подозрительно и даже враждебно. — Вам поручено меня допросить?
— Ну что вы, Мила… Эмилия Викторовна. Я просто хочу знать всю правду. Мы же родня. — Последние слова он произнес нарочито громко, для надзирателя. — Если все обстоит так, как вы говорите, то… Словом, это не самое страшное. Уверен: разберутся, выпустят. Я буду ходатайствовать, чтобы разобрались.
— Спрашивают, где Ларик. А что я им скажу? Если б я сама знала. Может, его давно и в живых нет.
Он жалел Милу и верил, что ей в самом деле давно ничего не известно о муже. Вот если б этот флегматичный латыш отлучился хоть на минутку, можно бы сказать и о Ларике. Латыш не отходил. Завели разговор о прошлом, вспомнили тетку Анфису и то лето в теткиной усадьбе.
— Боже, как вы были в меня влюблены и как я вас жалела, — сказала Мила с грустной улыбкой.
— Все прошло, — соврал Сорокин, ибо то далекое так и не забылось, боль не унялась.
— Женаты?
— Не успел. Вот кончится эта… катавасия — женюсь.
Латыш обернулся к ним спиной, присел на корточки подле тумбочки и что-то там искал. Сорокин встал, подошел к Миле и пальцем написал на покрытом легкой пылью столе: «Жив, заходил вчера». Она прочла, кивнула, что, мол, поняла, и он тут же ладонью стер написанное.
— Спасибо тебе, Максимка, — прошептала она, назвав его так, как называла в то далекое лето.
Чтобы еще больше утешить Милу, сказал, что обратится к наркому Луначарскому и тот попросит чекистов поскорее разобраться с ее делом.
На том и расстались. На прощание Мила взяла его руку в свои, подержала секунду-другую, потом обхватила его за шею, и он, верста коломенская, вынужден был нагнуться, чтобы она могла поцеловать. Поцеловала трижды, по-христиански. Латыш по-своему крикнул что-то в даль коридора, пришла все та же женщина и повела Милу в камеру.
Солнце светило жарко, щедро, когда Сорокин после свидания с Милой шел по улице. Блестели, хотя много лет не видели швабры, пустые витрины богатых некогда гастрономов, орали галки на липах, ярко пылали церковные купола, и сиял в синем, по-осеннему высоком небе на всю Москву огромный шелом храма Христа-спасителя. Пожелтевшие деревья роняли листву, она сплошь лежала на тротуарах, на мостовых, в подъездах домов, занесенная туда ветром и ногами прохожих.
Сорокин шел с приятным ощущением сделанного доброго дела. Он верил, что все будет по справедливости, Милу выпустят. Сегодня же поговорит о ней с Луначарским. Однако в тот день встретиться с наркомом не привелось.
Прошло и еще несколько дней. Вечером он был дома, лежал под одеялом было прохладно, а печки не топили. Читал, пока было светло, а когда стемнело, просто лежал, глядел в закопченный потолок и думал. Думал о своей жизни, которая пошла не совсем так, как планировалось. Когда-то в гимназии, еще в пятом классе, расписал свое будущее чуть ли не на каждые пять лет. После гимназии рассчитывал окончить университет и художественную академию. Потом — поездка в Италию, Грецию для изучения античной культуры, и на всю оставшуюся жизнь он должен был посвятить себя древнерусскому искусству. Любовь, семья (пятиклассник!) в расчет не принимались. Не мог он, конечно, предвидеть и таких глобальных событий, как война, революция.
Многое сбылось. Окончены гимназия, университет, были учеба в академии, работа в музее… Была война, были революции, и он, дворянин, принял революцию, служил ей. Стал большевиком. Почему так поступил, порою сам не мог себе объяснить. Главным, видимо, было то, что поверил в победу революции, в правоту ее дела. Его родовое имение в Смоленской губернии крестьяне сожгли — и дом, и все хозяйственные постройки, оставили только мельницу. Мать живет в Ярославле, у сестры. Обе работают в больнице акушерками. Московский их дом реквизирован и заселен кем попало. Его наспех перепланировали, наделали перегородок, новых дверей, пробили в стенах новые окна. И дом не знает покоя ни днем, ни ночью. Сорокину досталась комната куда ни шло, довольно просторная. Правда, несколько раз пытались и его разгородить, чтобы подселить кого-то, но Сорокин не уступил, отвоевал свое — как-никак работник наркомата…
Наступила ночь, а заснуть не удавалось — мешали. Где-то стряпали на примусе, и чад от него проникал в комнату. Наверху бранились мать с дочерью. «Раскладушка ты, а не девица!» — кричала мать. Что отвечала дочь, не было слышно. За стеной чаевничали две женщины-вагоновожатые, а их сосед, ухаживавший за одной из женщин, играл на балалайке