Октябрь - Николай Иосифович Сказбуш
— Почему не сможем, — перебил жену Ткач, — непременно надо пойти, Прасковья. Надо почтить человека. Уважаемый всеми старик, первые маевки в городе созывал. Еще в девяностых годах. Можно сказать, отец местного рабочего движения, не то что некоторые…
И тут же было решено принять приглашение Александры Терентьевны.
Размолвка, казалось, сгладилась.
Однако, когда друзья — как часто бывало — застали Тараса Игнатовича в раздумьи у старой железнодорожной карты и кто-то из них бросил шутливо:
— Что на Петроград поглядываешь, Игнатович, — сынок-то уже дома. — Старик ответил резко:
— Не один он в Петрограде!
28
Последующие дни прошли спокойно, но Тимошу казалось, что Иван как-то изменился со дня приезда. В чем заключалась эта перемена он сказать не мог, быть может, в утрате той приподнятости, которую Тимош считал сейчас обязательной для каждого петроградца, да и для каждого рабочего.
Его поражало, что Иван, — разумный, столичного размаха и опыта человек, — терялся в присутствии Агнесы. Она словно подавляла его, только и слышно было: «Агнеса сказала, Агнеса считает, Агнеса полагает».
Иван любит Агнесу? Но разве это любовь, если она принижает, а не окрыляет человека?
Тимош всё собирался потолковать с Иваном откровенно, как мужчина с мужчиной и не осмеливался. Заикнулся было о своих делах, о воинском дворе, ночном совещании, но Иван оборвал его:
— Слышал уже от Павла. Знаешь, как Агнеса называет ваши приключения? Охота за привидениями!
— Эти привидения созвали съезд гвардейских офицеров в Киеве. Проводят тайные совещания. Все к ним подались — от царских генералов до наших проклятых кулаков.
— Научился ты, Тимошка, повторять слова отца. Но повторять недостаточно, хочется свое сказать, хоть что-нибудь, хоть словечко.
— Я не повторяю. Я понять хочу, что кругом творится. И, кажется, понемножку начинаю разбираться… С трудом, тычусь носом, как слепой щенок, а всё равно своего добиваюсь. А вот тебя не пойму!
— Что понимать? Чего мудреного? Ты уже большой парень, Тимошка, вполне уже солидный, с тобой должно откровенно говорить. Отец наш суров. Он всегда во всем прав, но эта правота жестокая, она ничего не оставляет другим, ни вот такой капельки А ты, Тимошка, ты, по-моему, начинаешь приобщаться уже, принимаешь его веру, его жизнь…
— А разве неправильная жизнь?
— Правильная. Ничего не скажешь. Но мало самому правильным быть, надо еще и другого человека понять, ключики найти. Да не железные, а душевные. Железом да строгостью иную душу и не возьмешь. А подойдешь к ней по-человечески, она и расцветет. Бывает так: вот, кажется, всему конец, только и остается, что лбы друг дружке расшибить, а разберешься, поймешь, слово человеческое найдется — на поверку выходит и расшибать не нужно было.
— А ты, Иван, имеешь такое слово к отцу?
Иван, следуя своей привычке старшего, не ответил.
— Всё же не пойму, что у вас с отцом, — настойчиво продолжал Тимош.
— А ничего между нами нет, ничего существенного, Так просто, свободы больше хочется. Теперь же все кругом свободные.
Иван вспомнил вдруг, что ему нужно к Павлу, но Тимош не отпустил его:
— И я с тобой. Наши винтовки у Павла… — Он всё еще надеялся добиться ответа, заставить Ивана сказать о себе, но тот замкнулся, снова принял облик старшего, невозможно было подступиться. Так, занятые каждый собой, прошли они всю окраину, очутились в центре города.
Был конец лета, Спасов день; молитвенно сосредоточенные старушки с наливными яблоками в узелочках тихими мышиными движениями пробирались по улицам, заполненным революционными полками, красными знаменами, броневиками. Покинув храм, окруженный обозными повозками и снарядными ящиками, они шествовали с таким видом, точно несли в своих узелках судьбы всего мира.
С полей доносился запах заскирдованного хлеба, и это дыхание земли вызвало смятенье — Тимош представил себе подоспевшую осень не по листкам календаря, а в золоте садов, последних хлопотах уборки, истоме отошедшей страды, в скрипе возов на шляхах, запахе амбаров, духоте хат, лепете и плаче детей, страхе перед голодной зимой…
…Внезапно ворвавшиеся в город видения застали Тимоша врасплох — он не ждал уже осени, он забывал о Любе!
Тимош стремился удержать ее образ, но прошлое терялось в шуме машин, в громе военных оркестров, в грохоте эшелонов. Иван что-то спросил, он ответил, и сегодняшний день завладел его думами.
Всюду на стенах домов пестрели листки, множество избирательных списков: № 3 — большевиков, № 2 — меньшевистский. № 5 — эсеров, № 4 — украинских социал-демократов, № 20 — беспартийных. Списков была такая масса, что Тимош, — просто для порядка, для удобства чтения, — делил их на две основные категории: на большевистский и на контрреволюцию.
— Давно собираюсь поговорить с тобой, Иван, — нерешительно произнес Тимош, — всё хочу спросить об Агнесе…
Иван не успел ответить, навстречу шла Агнеса:
— Иван! Неожиданно! К нам?
— А что это означает: «К нам?». Нас вообще много…
Агнеса ответила не на вопрос, а как всегда, забегая вперед, угадывая:
— Не можешь расстаться со своей обстановкой? Остаешься в семье? — она произнесла это слово «семья» с трудом, как что-то забытое, далекое, ставшее чуждым, говорила о ней, как о чем-то предосудительном.
Тимош не подошел к ним, он всегда болезненно воспринимал всякую размолвку.
— Ну, мне к Павлу, — буркнул он и свернул в ближайшую улицу.
«А ничего между нами нет — ничего существенного», — вспомнил Тимош слова, сказанные Иваном.
«Ничего существенного, но что же все-таки было?».
Павел как-то обронил в споре с Агнесой:
— Мы, Бережные, знаменательное явление. Мы — интеллигентные внуки коренного пролетария. Ответственная должность. Придется нам с тобой преодолеть профессиональную интеллигентскую болезнь «ячества», чтобы стать достойными наследниками.
Быть может и ему с Иваном предназначена подобная ответственная должность?
* * *
Ночь пришла тихая, безветренная, вся рабочая окраина раскинулась, словно один двор, с общей жизнью, мыслями, заботами. Засыпая, Тимош слышал, как спорил Иван с Тарасом Игнатовичем, утверждая, что Корнилов не посмеет сунуться на пролетарский Петроград и что контрреволюция сперва попытается накопить свои силы на окраине, найти свою Вандею, на что Тарас Игнатович только и ответил:
— Эх ты, главнокомандующий! — и в хате всё замолкло.
Необычайная тишина после сутолочного дня еще больше настораживала, перед глазами всё еще вертелся водоворот городских улиц, множества лиц и, наверно, поэтому, — от беспредельной насыщенности, наполненности дня, — Тимош думал о многообразии человеческого мира, глубине, величии и своеволии человеческой мысли, и эта множественность и необъятность веселила и пугала его. Как же разобраться в этом беспредельном величии, как утвердить мир, в котором должно восторжествовать добро?
Должно быть, Тимош забылся… Вдруг непривычно резкий и тревожный гудок