Вацлав Михальский - Катенька
И вот прошло сорок лет, целых сорок лет, и жизнь снова забросила его в родной город. В доме, где раньше жили Маловы, была теперь поликлиника. И странная судьба — Григорию Васильевичу пришлось работать именно в этой поликлинике, хотя в городе было много других медицинских учреждений. И как нарочно, в комнате девочек, в Дарочкиной и Катенькиной комнате, был его кабинет, в котором он принимал больных. Это были все незнакомые лица, которые никогда не знали семьи Маловых, хотя на стене поликлиники и висела мемориальная доска: «Здесь родился и жил руководитель городской подпольной организации, большевик Дмитрий Малов, зверски казненный царскими палачами».
У каждого дома есть свой запах. В доме Дарочки всегда пахло зернами сушеной гвоздики. Это был любимый запах Марии Петровны. Она заваривала гвоздику в чай, пересыпала ее зернами чистое белье. Сейчас Григорий Васильевич носил зерна гвоздики завернутыми в бумажку в кармане и любил, оставшись один, вдыхать их аромат. Гвоздика да балкон со старым потолком из дубовых мелких дощечек, а в нем трухлые от ржавчины крючья для качелей — все материальное, что осталось от людей, ближе и дороже которых не было у него в жизни.
9
...Григорий Васильевич, как всегда, задерживался, принимая больных, до позднего вечера. Он никогда не укладывался в служебные часы, потому что желающих попасть к нему на прием было слишком много. А ему казалось, что он задерживается потому, что стар и медлителен. Каждого больного он осматривал неторопливо и тщательно, подолгу расспрашивал, стараясь доискаться до истинной причины заболевания. Опыт у него был стройный, а время не сделало его равнодушным к чужим страданиям. Помочь человеку преодолеть недуг — давно стало для него смыслом жизни. Выписать бюллетень и отмахнуться от больного он не мог, считал это обманом, а всякий обман был чужд его натуре. Он не был магом-исцелителем, но он был глубоко порядочным человеком, а отсюда выходили все его поступки. Делать кое-как, создавать видимость труда он не умел и презирал это умение в других. Каждому он старался помочь в полную силу своих возможностей медика, с душой, и поэтому многим помогал. Не помогал лишь тем, кому уже нельзя было помочь, но и для обреченных у него находилось столько внимания и доброты, что они благословляли доктора и безгранично верили ему. Чтобы попасть к нему на прием, люди занимали очередь за несколько дней вперед, будто бы в поликлинике не было других врачей. Все это не могло не породить среди его коллег неприязни к нему, насмешек над его забывчивостью, странными выходками, задумчивостью, рассеянностью. Врачи любили посудачить на его счет, подсматривали за ним и хихикали, когда старик отдыхал на балконе, задумчивый, грустный, отрешенный от мира.
— И чего не идет на пенсию, давно ведь пора, только больных смущает,—
говорили коллеги. Они обвиняли его в бестактности и даже в желании
выслужиться, но когда, случалось, болели сами, шли за советом и помощью только к нему.
Старый доктор всего этого не замечал, никогда над этим не задумывался. Ему казалось предельно простым — если просят, значит, нужно помочь.
Он был обыкновенный участковый врач без титулов, без званий, но его знал весь город. Благодаря этой популярности он и встретился с Дарочкой.
Как-то Григорий Васильевич услыхал у дверей своего кабинета шумливый спор, в котором часто упоминалось его имя. Маленький, сгорбленный, в толстых синих очках, он вышел в коридор.
— Что вы так шумите, Верочка? — обратился он к регистраторше.
— Да вот, Григорий Васильевич, дама просит, чтобы я ее к вам записала, а живет она в Исполкомовском переулке — это же центр города, мы же их не обслуживаем.
— Но я очень, я чрезвычайно прошу сделать мне исключение,— говорила худая высокая старуха в старомодной черной шляпке с вуалью.— Я была у вас дома, доктор, супруга сказала, что вы дома не принимаете, не позволяют квартирные условия. Я чрезвычайно прошу, будьте великодушны!
— Хорошо, хорошо, не волнуйтесь, я с удовольствием вас приму,— успокоил ее Григорий Васильевич.— Только вам нужно будет дождаться очереди, тут уж я бессилен. Будьте добры, посидите здесь.
— Григорий Васильевич, я же не могу записать гражданку,— возмутилась Верочка-регистраторша.
— А вы и не записывайте, я так приму... Вы присаживайтесь, присаживайтесь, пожалуйста.
— Тоже мне блаженный: скоро весь город к нам перетянет, своих будто мало,— ворчала Верочка, когда старый доктор закрыл за собой дверь.
Дама в черной шляпке терпеливо дождалась своей очереди.
Григорий Васильевич сам выглянул из кабинета и пригласил ее зайти.
— Скажите, доктор, вы никогда не жили здесь раньше? — едва войдя в кабинет, спросила старуха.— Вы не Гриша, Гриша Марков?
— Да, я Гриша,— растерялся Григорий Васильевич, стараясь получше
рассмотреть пациентку.— Да, я Гриша, Гриша Марков, а с кем имею честь
говорить?
— Я Ганечка,— сказала старуха,— Ганечка Полторацкая, помните? Дарочкина соученица и подруга...
Забыв попросить у дамы разрешения, Григорий Васильевич сел — подвели ноги.
— Ганечка Полторацкая, да-да. Помню. Очень хорошо вас помню. В вас был влюблен Митя, и сестры изводили его...
— Ну, уж и влюблен… — смутилась старуха,— Просто я ему нравилась. Ах, у него такая ужасная судьба, кто бы мог подумать! — Ганечка заломила сухие пальцы— Ах, у них у всех трагическая судьба, чрезвычайно!
А Григорию Васильевичу вдруг почудились в старческом лице черты той, другой Ганечки, юной и хрупкой, которую все в семье Маловых называли «небесным созданием». Расспрашивать ее Григорий Васильевич боялся, она сама рассказала.
— Дарочка живет здесь. Вы ее не видели? Да, узнать ее трудно, так она изменилась...
— Вы дадите мне ее адрес? — потупившись, глухо сказал Григорий Васильевич.
— Да, конечно. Хотя я сама уже и не помню, когда у нее была. Правда, как-то
на базаре в очереди за мясом вместе стояли, вас вспоминали... Живет она на Елизаветинской улице, простите, Розы Люксембург, дом восемьдесят восемь.
10
Они условились встретиться и вместе нагрянуть к Дарочке: идти один Григорий Васильевич не решился. Знать бы, что застанет ее дома одну, а вдруг будут муж, дети, внуки. Дарочка и внуки — он этого не мог себе представить. То, что сам он стар и сед, что дрожат у него ноги, отказывает сердце и плохо видят глаза, к этому он привык. Но Дарочка жила в его памяти юной и сильной.
На сковородке жарился лук. Седая тучная женщина следила, чтобы лук не подгорел. Долгие годы она готовила обеды на керосинке, потом на керогазе, а вот теперь на газовой плите и никак не могла к ней примениться, уж очень быстро все кипело на ней, жарилось и горело.
В передней раздался звонок. Пока она открыла дверь, пока встретила гостью, лук почернел, потом подсолнечное масло вспыхнуло. И гостья и хозяйка с ужасом суетились у плиты, вокруг сковороды, пылавшей, словно факел. Пока они потушили газ, вся кухня наполнилась чадом и хлопьями сажи.
— Дарочка, да закрой же дверь в залу, а то и там все будет черное! И стены! Вот несчастье! Это я во всем виновата! — сетовала гостья.
— Да что ты, Ганечка! Газ я сильно открыла, лук погорел — и масло вспыхнуло. Я сама виновата!— утешала ее хозяйка, с сожалением оглядывая стены, ей казалось, что они совершенно черные. Она была вне себя от горя и плохо скрывала это от гостьи.— Новая квартира, стены, все, все теперь пропало! — тихо сокрушалась хозяйка, распахнув окно и открывая настежь дверь на лестничную площадку.
— Ничего, вытянет,— утешала гостья.
— Вытянет,— соглашалась хозяйка, а сама чуть не плакала.
«Новые занавеси, новая квартира, стены, у Катеньки, внучки, на постели белое покрывало, накидки вчера только крахмалила, сушила, гладила. Борщ остался недоваренным, котлеты еще не жарила, картофельной муки на кисель не купила... а тут гостья. С работы скоро придут, а обед не готов. Опять драма будет, Евгений не любит ждать!»
— А я, Дарочка, не одна,— когда сквозняк вытянул копоть и чад, сказала Ганечка,— с гостем!
«Еще новость, час от часу не легче!»
— А где же гость-то?
— Он там, Дарочка, внизу, у подъезда, стесняется. Сразу войти отказался, меня послал посмотреть, может, говорит, не ко времени. До старости такой же стеснительный остался, безотказный, меня сейчас лечит. Вы, говорит, Ганечка, пойдите посмотрите. Вот видишь. Он как чувствовал.
— Гриша? Зачем? Ганечка, зачем ты его привела,— заметалась по комнате Дарья Семеновна.— Нет, нет, Ганечка, нельзя, скажи, что меня нет дома, что уехала к детям. Я не могу его видеть, не могу, и копоть, и я не одета...
С ужасом и омерзением Дарья Семеновна заметила вдруг свой большой рыхлый живот, тяжелые отечные ноги, увидела, будто в первый раз, коричневые, сморщенные руки. Она вдруг ощутила все пеньки своего беззубого рта и страстно пожалела, почему же, ах, почему она давным-давно не вырвала эти заросшие деснами пеньки, почему не вставила вот такие ровные и белые зубы, какими щеголяла сейчас Ганечка? Она вдруг увидела себя со стороны и ужаснулась. Как она ни старалась, она не могла вобрать в себя живот, не могла свои серые подстриженные космы превратить в золотые косы. Она ничего не могла, а сердце, больное, усталое, так часто и так нестерпимо болевшее сердце, привыкшее к валидолу и горчичникам, стучало тяжело и гулко. Уже давным-давно ей было глубоко безразлично, как она выглядит, а сейчас... сейчас она металась по комнате и — никто бы ей не поверил, не понял бы ее,— сейчас она, старая женщина, для себя самой стала молоденькой девушкой.