Михаил Козловский - Своя земля
— Баушка, что ты поешь? — спросила однажды девочка, едва затих бабкин голос на припевном «лёли, лели».
— А песню, внученька, — с готовностью ответила бабка, и в голосе ее звучали еще напевные нотки. — Старинную, теперь таких не поют.
— А про что она?
— Про людей, про что ж иное. Собрались люди на свой праздник и радуются, на душеньках-то у них светло, все дела свои поделали, отчего ж не повеселиться, вот и ходят карагодом и песни поют.
Девочка не поверила, — нет, это весенние ручьи, а не люди, только ручьи могут с таким клокочущим весельем мчаться вдогонку друг за другом.
Она и сама стала вплетать свой голосок в бабкину песню. Пели одно старуха и внучка, а каждой представлялось разное, свое.
Бабка умерла неожиданно, не болея, в ласковый весенний день. Похоронили ее на краю кладбища, у самого оврага. После нее осталась лишь песня с ласково-величавым припевом: «Лёлиньки, лёли, лели», — но и ее знала только Надюшка. Иногда, оставшись одна в хате, она тихонько напевала, и теперь не только весенние ручьи, а и еще виделось что-то, тревожно-восторженное, властно покоряющее душу.
Однажды, поднимаясь по косогору из оврага, где собирала пахнущую летом и солнцем землянику, девочка забрела на кладбище и вышла к бабкиной могиле. Сиротское убожество рыжего бугорка не прикрывала скупо растущая жесткая трава, и девчушка вспомнила, что давно не навещала бабку. Она ощутила себя нарушительницей памяти и с чувством раскаяния вернулась к оврагу, нарвала на его склонах ярких летних цветов.
День был жаркий, парило, душно нагретые травы источали клейкий запах, им пропахло все: руки, платье, земля. Девочка разложила цветы по всей могиле, потом, легко вздохнув, пошла побродить по кладбищу.
Все заросло крапивой, репейником, лопухами. Девочка переходила от могилы к могиле.
У входа на кладбище, в густоте дремлющих на припеке акаций, за деревянной оградой, светло белел высокий обелиск с красной звездой.
Каждый год, в День Победы, сюда приходят школьники с охапками майских цветов.
Надя приходила сюда и с матерью. Пока та сидела близ оградки на густой траве земляного вала, она гонялась за бабочками, выбегала на откос оврага и зачарованно глядела в таинственную сень кустарников и молодых берез. Раз она подбежала к матери показать удивительную бабочку с рогатыми крылышками и пораженно остановилась: забыв обо всем, повалившись головой на колени, мать плакала.
— Что с тобой, мамочка? — спросила девочка, приближаясь к ней медленными, осторожными шажками.
Мать смутилась. Пряча лицо от дочери и сморкаясь в платок, она сказала жалким голосом:
— Ничего, доченька, ничего. Просто так… взгрустнулось немного…
Стоя теперь перед обелиском, девочка вспомнила про тот случай, и сердчишко ее почему-то тревожно обмерло: так вот она правда, вот о ком сказала как-то бабка: «Что тебе думать о своем летчике, Настя, потерянного не вернешь, как покойника с погоста, зазря сердце тревожишь». Ничего она не поняла тогда, слишком мала, чтобы понять, но бабкины слова запомнились, и ответ матери врезался в память: «А я и помнить перестала, что старое ворошить». Так вот оно что! В этот момент она точно прикоснулась к тайне, и целый ворох мыслей, неожиданных и разрозненных, пронесся в ее голове. Так вот оно что! Пусть это будет не только маминой, но и ее тайной. И те новые мысли, которые родились в ней, еще больше укрепили близость к матери, словно только теперь она увидела и поняла ее душу.
С этого дня она как бы вровень стала с матерью, по-женски понимая ее с мимолетного взгляда. Мать представлялась ей молодой, гораздо моложе, чем была на самом деле, и, жалея ее, она испытывала к ней нежность. Девочка ощутила какие-то новые душевные силы в себе, незнакомые и непонятные ей самой, а со стороны было заметно, как сквозь девчоночью наивность проступает разумная степенность.
Анастасия Петровна видела эту перемену, любовалась и гордилась дочерью, радуясь появившейся у нее потребности в долгих и душевных разговорах с матерью. Удивляла лишь внезапная привязанность к бабкиной могиле. Надя одна, без помощи взрослых, обложила ее дерном, посадила кусты сирени, выполола вокруг бурьяны. Конечно, ничего в этом не было необъяснимого: бабка выхаживала девочку, — и ей хотелось сохранить память о старухе. Она и могилу Бережного не забывала.
И эта неожиданная привязанность смутила Анастасию Петровну: девочка и словом не обмолвилась ей об этом; будто все делала втайне. Еще больше она была потрясена случайным разговором.
— Мой папа был летчик? Да, мама? — спросила она как будто мимоходом, но с таким напряжением ждала ответа, что казалось, горло ее перехвачено тесной петлей.
— Откуда ты взяла! — внимательно посмотрев на нее, быстро ответила мать, и лицо ее залило темной краской. — Все у тебя фантазии.
Надя помедлила, а сердце рванулось навстречу матери: да, скажи — да.
— Нет, я просто так, — глухо проговорила она, охватывая мать медлительным, отяжелевшим взором, и та поняла, что дочь не верит ей.
От Нади ничего не укрылось. Пусть ей сказали неправду, — девочка увидела ее в отчаянно-испуганном взгляде матери и успокоилась. Догадка подтверждалась, у нее теперь была своя тайна, которая так красила и обогащала внутреннюю, ни для кого не видную, постоянную работу ее мыслей и чувств, и, скрывая их, она точно взрослела в своих собственных глазах. А скрывать было легко, потому что мать боялась допытываться, а от подруг она умела таить и более невинные тайны, недаром они называли ее «скрытницей».
Три года спустя Надя незаметно выровнялась в статную, красивую девушку, но, как и немногие ее сверстницы, осталась в селе: не привлекало неизвестное, что ждало на стороне, она была довольна тем, что есть, чем жила. Может быть, она так и осталась бы простой, ничем не отличимой от других сельских девушек, если бы не открылся у нее голос, редкий и в Рябой Ольхе по красоте и силе, а село издавна славилось на всю округу своими певцами, и многие рябоольховцы понимали толк в голосах и в песнях. Но никто не знал и не догадывался, что начатки даны почти всеми позабытой старухой, над чьей могилой уже восьмое лето расцветают пышными лиловыми кистями кусты сирени.
7
В соседстве с просторными колхозными свинарниками на окраине Рябой Ольхи, рядом с пологим оврагом, что своим устьем уперся в широкий плес полноводной реки, в хате-завалюшке, оплюхшей, как червивый гриб-обабок, жила Лазариха. Кое-где замазанная глиной, точно в пластырях, хатка как-то боком стояла к своим соседям и смотрела на мир из-под взъерошенной соломенной кровли двумя подслеповатыми окнами. Единственно, чем красовалась она, так оставшимися от молодости и лучшей жизни красными наличниками, однако и на них краска взбухла и потрескалась, отваливаясь пластинками и обнажая черные, трухлявые доски, а в завитушках резьбы уже не хватало целых кусков.
Лазариха жила с внуком Петькой. Сын ее, Анисим, не вернулся с войны, остался где-то в польской земле, под неизвестным городом Томашувом. Невестка не вынесла вдовьей доли, бросила трехлетнего сына на бабкины руки, а сама укатила на Урал искать новой жизни и бабьего счастья и забыла дорогу к дому. Рос Петька бессменным вожаком сельских озорников, — ни одно мальчишеское происшествие не обходилось без того, чтобы в нем не был замешан Лазарихин внук. Ему драли уши, жаловались на него директору школы, бабке, но мальчишка становился еще отчаяннее. Он рос дико, как татарник при дороге, — если невзначай коснешься его, больно уколет вечно оттопыренными колючками.
Стремление не уронить своей славы вожака и отчаянного смельчака толкнуло Петьку на рискованный поступок. Однажды ребята нашли на старых, обрушившихся и занесенных песком позициях минометной батареи немецкую остроносую мину. Петька взялся разрядить ржавую железину, а кончилось тем, что ему оторвало ступню, другого же мальчишку положило насмерть. Заляпанного окровавленной пылью, с закатившимся от страдания и ужаса сердцем, Петьку отвезли в больницу, не веря, что он вернется живым.
Но Петька вернулся, и многие пожалели сироту: «Ни на что больше не пригоден мальчишка, кроме как в сторожа». А кое-кто и позлорадствовал втайне: может быть, меньше станет озорства в Рябой Ольхе, все ж таки не много набедокуришь на березовой деревяшке вместо ноги.
Он и в самом деле притих.
Днями Петька пропадал в залохматившемся крушиной и терновником овражке, появлялся, когда бабка звала домой, и снова незаметно исчезал. Его поведение взбудоражило прежних Петькиных друзей. Прячась по густым зарослям, они выследили его. Ничего таинственного Лазарихин внук не делал, он что-то выстругивал ножиком и клеил из фанеры, дощечек и древесных сучков. Но вера в необычность всех поступков Петьки была велика, и по селу пополз слух, что сирота мастерит себе ногу, и она станет не хуже настоящей, даже в футбол можно играть.