Пантелеймон Романов - Русь. Том I
— С завтрашнего дня я, так и быть, буду вставать в 9 часов, но чтобы было — минута в минуту.
Он хотел было вписать цифру 9, но там так все было перемазано, что он махнул рукой и пошел пить кофе. А потом отправился в обычное место своих утренних занятий, за канаву сада. Туда он уходил от внешней жизни и действительности со всякими ее Настасьями, Митрофанами, чтобы дышать чистым воздухом общечеловеческих мыслей и жить своим главным и предчувствием той совершенной жизни, к которой человечество придет лет через четыреста или пятьсот путем неизбежной эволюции.
V
Если бы у Дмитрия Ильича Воейкова спросили, в чем заключается его главное и чем он, собственно, занят, он смело мог бы ответить: всем чем угодно, только не заботами о своем личном благополучии и материальном устроении. Никто не мог бы его упрекнуть в том, что свои личные интересы он ставит выше общественности. Не той средней общественности, — с ее земствами, партиями и всякими учреждениями, которой занято большинство средних людей, — а высшей общественности, имеющей целью мысль об угнетенных и эксплуатируемых массах, независимо от нужд настоящего момента и от того, в каком месте земного шара они находятся.
Он, может быть, как никто чувствовал историческую вину своего привилегированного социального положения, свою высшую вину перед угнетенным большинством, вину уже в том, что он родился и рос в лучших условиях, чем бесконечные массы угнетенных. И так как он жил не узким кругом своей личной жизни, а интересами этой высшей общечеловеческой общественности и негодованием вообще против бессмысленного устроения жизни, то для него все уродства социальной жизни были одинаково задевающими: «Почему рабочие работают как рабы, а живут в каких-то лачугах, в то время как фабриканты, ничего ровно не делающие, обитают в роскошных дворцах, которые они не сами строили? Почему крестьяне косны и не могут организовать себе получения предметов первой необходимости из первых рук и переплачивают торговцам? Почему допустили, чтобы Австрия захватила себе Боснию и Герцеговину? Почему евреям не дают равноправия?»
Могли сказать, что он занимается чужими делами и что от этого до сих пор никакого толку, слава богу, не видно, а вместо этого у самого в делах ералаш, земля наполовину пустует, образование не кончено и брошено на половине.
Может быть, но эти чужие дела важнее своих собственных уже потому, что касаются не одного человека, а бесконечного множества людей, и потому они должны быть разрешены в первую очередь.
Что же касается результатов, то они не всегда могут быть видимы, так как здесь дело идет главным образом о будущем, а не о настоящем.
Он совсем был бы доволен и спокоен за свое направление жизни, если бы не мешали мысли о том, что тупое и косное большинство, в лице соседей, думает о нем по-своему. И, конечно, совсем иначе оценивает его, чем он сам себя, так как они судят по внешнему и все ищут каких-то видимых результатов.
— Вот я хожу сейчас здесь один, в глаза никто из них не имеет права ничего сказать мне, но я же чувствуую их тупую косность, — сказал Митенька, указав в сторону церкви, где сейчас шла праздничная служба. — И это мешает мне, давит меня. Если бы кругом были другие люди, какая могла бы быть прекрасная жизнь!
Особенно мучительно было то, что косное, тупое большинство (большинство угнетенное сюда не относится) отличалось необычайной прочностью в своих веками сложившихся традициях и убеждениях. А у него как раз была какая-то невероятная чувствительность и шаткость в этом отношении: каждый насмешливый взгляд или твердо и уверенно высказанная противоположная ему мысль мгновенно сбивали его со всех внутренних позиций. И поэтому приходилось всеми силами избегать соприкосновения с враждебной средой. А враждебная среда была решительно всюду, где были люди, так как обнимала собой все общество, всех помещиков и даже мужиков. Вследствие чего он мог жить полным напряжением сил для нужд угнетенного большинства только в абсолютном одиночестве.
Благодаря этому мучительно чувствовалось свое обособление от всех людей и полная невозможность принять какое бы то ни было участие в их деятельности и жизни с ее трудом, радостями и удовольствиями.
В это время от церкви показались два экипажа. В переднем виднелись белевшие на солнце раскрытые дамские зонтики.
Митенька почти невольно перескочил через канаву в сад и с забившимся сердцем спрятался за дерево, ожидая, когда они проедут. У него безотчетно прежде всего мелькнула мысль, что, увидев его, они, конечно, стали бы между собою обсуждать, чего он тут один болтается в поле, когда все порядочные люди в церкви.
Это ехал предводитель, князь Левашев, именинник в нынешний день, высокий бодрый старик с длинной седой бородой, которая разделялась при быстрой езде от ветра на две половины, ложившиеся ему на плечи. С ним ехали две девушки. Одна черненькая, задумчиво смотревшая вперед по дороге. Другая белокурая, очень живая, весело и беззаботно поглядывавшая по сторонам.
Глаза Митеньки невольно остановились на черненькой девушке. И он невольно подумал о том, что вот он стоит здесь, — спрятавшись в кусты, точно в самом деле лишенный прав, — и не имеет возможности просто, как десятки других, обыкновенных молодых людей подойти, поздороваться с семьей предводителя и посмотреть в глаза черненькой девушке.
И когда проехала мимо него вторая коляска, в которой сидел и, ворча, хмурился на толчки Павел Иванович Тутолмин, — Митенька долго смотрел вслед экипажам и мелькавшему серому вуалю черненькой девушки. Он вспомнил, что какую-то одну из них зовут Ириной.
Ему вдруг точно в новом освещении вся жизнь его показалась нелепостью. Отказался от своей личной жизни, закабалил себя в какие-то аскетические рамки, благодаря этому во всю юность не знал никакой радости. И все это из-за совестливости перед обездоленным большинством. А это большинство великолепно забирается за его рыбой, ворует яблоки, в то время как он ходит здесь, мучается и страстно жаждет одного: светлой, свободной жизни на справедливых основаниях. И ему же еще приходится прятаться от людей, точно стыдясь перед ними своей святыни.
А они не только не замечают подвига самоотречения, а считают его, наверное, недоучившимся студентом.
— И вообще я устал, и все мне надоело! — сказал он вдруг несчастным голосом и с полным упадком духа, как это у него часто бывало. Но когда он подходил к дому, глаза его увидели новое и уже более существенное, чем рыба и яблоки, посягательство на его родовую недвижимую собственность: на месте проломанного плетня со стороны деревни стоял на его земле деревенский амбарчик. Когда он тут успел вырасти, было неизвестно.
Мгновенно упадок духа сменился необычайным взрывом энергии, и Митенька, сделав рукой и бровями жест человека, который сейчас распорядится по-своему, быстро вошел в дом.
— Митрофан! Лошадь мне! — крикнул он в окно.
«Если эти дикари не понимают высших отношений, то они заслуживают самых низших. И они получат их!»
Он и сам не подозревал, что этот день был последним днем его прежнего направления жизни.
VI
Все в том же состоянии гневной решимости, которую он видел в себе со стороны, Дмитрий Ильич надел пыльник, валявшийся в кабинете на кресле, и с раздражением занялся отыскиванием фуражки, заглядывая под кресла и стулья. Но в тот момент, как он нашел ее под книгами на кресле, ему вдруг пришла мысль о той огромной разнице между ступенью развития мужиков и его, Дмитрия Ильича. Кого он хочет казнить? Тех же угнетенных, которым он отдал всю мысль своей юности и весь жар ее, перед кем на нем самом лежит историческая вина.
Если бы не случилось задержки с фуражкой, эта мысль, может быть, и не пришла бы. Но как только она пришла, так и перебила стремительность действия.
Он встал, бросил фуражку на стол и сказал себе: не стоит связываться. И притом, принцип должен быть выше всего.
— Митрофан, не надо лошади.
В дверь постучали.
— К вам, батюшка, можно? — послышался за дверью стариковский голос, по которому Митенька узнал своего мелкопоместного соседа Петра Петровича. Вошел седой морщинистый старичок с давно не бритым подбородком и с нависшими усами. Он был в летней сборчатой поддевочке на крючках и с красным носовым платком в руке. Не глядя на хозяина, повесил у двери картуз на гвоздик и сел на стул. Спокойно достал из кармана складывающийся розеткой кожаный мешочек с табаком и, не говоря ни слова, стал набивать трубочку, покачивая чего-то головой.
— Окаянный народ!.. — убежденно сказал он, запихивая в трубку последнюю щепотку табаку. — Чем человек с ними лучше, тем они хуже.
— Вы про мужиков?
— Известно, про кого же больше, — сказал Петр Петрович, взяв трубку в зубы и стянув шнурок на табачном мешке. — С самого утра целое стадо на вашем поле. Пришел сказать.