Геннадий Гор - Волшебная дорога (сборник)
У бабушки Сарыбаш, кажется, не было часов. Ее жизнь не делилась на минуты, она была и мгновение, и вечность, столь же независимая от пространства и времени, как жизнь горной реки, своим шумом обновляющей и горы, и леса.
Французский писатель Поль Валери сказал: «Понимание есть, в сущности, не что иное, как уподобление. То, что ни на что не похоже, тем самым непостижимо».
Мне мешает понять и изобразить бабушку Сарыбаш то обстоятельство, что она ни на кого не похожа. Если бы ее изображал на своем холсте художник итальянского Возрождения, он все внимание уделил бы ей, а горы, пастбища и небо расположил бы за ее спиной, как декорацию, как фон, но это не передало бы сущности бабушки Сарыбаш. Местность — это не фон и не декорация, это часть ее самое. Она вместе с лошадью и вместе со стадом молодняка, которое пасет, органически вписана в край. Луга и горы — это ее продолжение, как в эпосе или в стихотворении.
Впервые книгу Поля Валери я увидел в 1935 году в Хабаровске, на письменном столе дальневосточного писателя Елпидифора Иннокентьевича Титова. В Титове текла тунгусская кровь, но, кроме русского и тунгусского языка, он отлично знал французский и английский.
Поль Валери оказался тем силовым полем, той точкой, на которой пересеклись наши сознания и состоялось наше знакомство. От тунгусского фольклора, которым интересовались и Титов и я, вдруг протянулась нить в Париж, где жили Леви-Брюль и Валери — интереснейшие мыслители тогдашней Европы.
Поль Валери был влюблен во всеохватывающий ум Леонардо да Винчи. Ко всем явлениям сознания и бытия он относился как к загадкам, ключ от которых хранится в универсальном мышлении. Валери оказался не только великим поэтом и эссеистом, но и мыслителем естественнонаучного типа, предшественником семиотики, кибернетики и многих других наук.
В тридцатых годах мой ум занимало первобытное мышление, и я изучал труды знаменитого французского ученого Леви-Брюля. В наши дни Леви-Брюля сменил Леви Строс, лидер структурализма. Но тогда еще структурализм не существовал.
Леви-Брюлем интересовался Эйзенштейн, когда создавал свою теорию кинематографического монтажа.
Леви-Брюль выдвинул гипотезу прологического мышления, существовавшего в первобытном обществе.
Догматики прорабатывали его, пытаясь доказать, что человек всегда мыслил так же безукоризненно логично, как он мыслит сейчас. Они не понимали, что развитие существует не только в природе и обществе, но и в мышлении также. Догматики, нападая на Леви-Брюля, говорили: если бы первобытный человек мыслил алогично, как бы он смог смастерить лук и сделать копье? Они не умели отличить теоретическое мышление от практического. Буржуазные деятели верят в бога, ценят ложную идеалистическую философию, но это им не мешает пользоваться атомным реактором или компьютером. Так же и первобытные люди, окруженные алогичными мифами и представлениями, тем не менее были реалистами в своей борьбе с природой.
Вот об этом мы разговаривали с образованнейшим советским писателем и фольклористом Титовым, жившим в Хабаровске, удивлялись невежеству и примитивности мышления догматиков, не понимавших Леви-Брюля, передового и прогрессивного французского ученого.
Бабушка Сарыбаш не обладала всеохватывающим умом Леонардо да Винчи, но она проявляла универсальный принцип в своей жизни. Сарыбаш умела не только мастерски выхаживать молодняк, но обладала множеством других знаний, необходимых в ее быту: она артистически шила наряды из кожи и сукна, и ее дом выглядел как картина, откуда изгнан суетливый и легкомысленный случай и где царствует гармония.
Мне не довелось беседовать с бабушкой Сарыбаш на философские темы, но она не хуже философов понимала, что такое бытие, мудрое бытие, где человек находится в добрых отношениях с окружающим. Это вовсе не значит, что жизнь была легкой: бабушка пасла молодняк зимой, в морозы и буран, она возила с собой притороченные к седлу грабли, чтобы сгребать снег в тех места, где его много, и помочь коровам и бычкам добывать спрятанный под снегом корм.
Слово, умеющее принять в себя всю неповторимость личности, все своеобразие интонации, открывающей характер говорящего, — это уже художественное слово, способное схватить и передать сущность человека.
Так возникает слово — автопортрет говорящего и пишущего, в котором, как в картине Рембрандта или в романе Достоевского, открываются дали сознания, характера и ума, сжатые и спрессованные, как первоматерия Вселенной, еще не начавшей расширяться. Скрытая энергия мысли, вся многослойность человеческого бытия, вся капризная сложность характера, скрытого в слове, вдруг раскрывается и освещает как молния мрак еще не познанного.
Но рядом со словом существует пауза, многозначительное молчание.
Характер бабушки Сарыбаш, ее жизненный подвиг, ее умение изгнать из жизни суетливый случай и создать гармонию лучше, чем слово, может передать пауза.
Бабушка Сарыбаш сидит возле костра один на один с тишиной и с помощью этой тишины беседует со скалами, где только что распустились цветы маральника.
Такую тишину и такие скалы изображал средневековый китайский художник и поэт Ван Вэй.
Человек — что это такое, существо или явление?
Гомер, например, считал, что человек — это явление, этим самым возвеличивая в человеке вечное и как бы не замечая в нем временное.
Но Гомер — это только псевдоним, псевдоним эпоса, самой природы, слившейся с человеком и заговорившей человеческим языком.
Совсем как у Гомера, бабушка Сарыбаш ткет пряжу своей жизни, вплетая в нее радугу, повисшую над только что пролившимся дождем, речные струи, мчащиеся по камням, горные тропы и облака. В ее трудодень входит не только вечер и утро, но и ночь, проведенная в седле рядом с гремящими, как Катунь, тучами.
Мы едем с бабушкой Сарыбаш в Онгудай смотреть кинокартину. Мы уже заранее договорились — чего бабушка не поймет, я должен объяснить ей, ввести в курс дела.
И только маленький зал погрузился в темноту, как я забыл о бабушке и обо всех сидящих рядом. Я увидел на экране того, кого видел в последний раз, лежа на средней полке погруженного в ночь купе, скользившего в моем сне и то забегавшего, то выбегавшего своей легкой, элегантной походкой.
В этот раз он играл уже не простого офицера, а генерала, немецкого генерала, разумеется нациста.
Вся суть нацизма сидела в нем, словно, надев мундир, он одел своим телом, своим лицом, своими жестами и всеми движениями имперский дух, мнимое величие расы. Режиссер и сценарист, лишив его всяких духовных устоев и моральных принципов, позаботились, чтобы он был физически привлекателен. Еще раньше их об этом позаботилась природа. Зло, ужас, подлость, жестокость надели на себя маску обаятельности, да еще какой!
Он улыбнулся так, как еще не улыбался никто до него на земле и никогда не улыбнется после. Этой улыбкой он, казалось, хотел отменить зло, которое тут же творил. И мне от этой улыбки стало не по себе. Улыбка завлекала меня в пропасть сомнения, в тайну бытия, где так парадоксально может совмещаться обаяние и физическая красота с жестокостью.
Да, он, по-видимому, был гениальный артист. И режиссер недооценил его возможностей, выходящих за пределы и искусства и жизни и уходящих в ту сферу, в которой трудно ориентироваться околдованной, растерявшейся и слабой человеческой душе.
Фильм кончился. И бабушка Сарыбаш стала делиться со мной впечатлениями. Элегантность и обаятельность нацистского генерала не обманули ее. Она полна гнева: столько зла натворил этот изверг, столько погубил людей и породил вдов. Бабушка говорит это с таким видом, словно я собираюсь его защищать.
Я мог бы рассказать бабушке, как осложнилась моя жизнь, когда я встретил его сначала возле дома, в котором жил, а потом и на экране. Но ведь для бабушки он существует как нацистский генерал, и ей трудно будет понять и представить, что он живет и другой, вполне порядочной жизнью, уже не на экране, а в более трезвой и обыденной действительности, да и к тому же в одном доме со мной.
Помню, как мы купили с женой телевизор, торжественно привезли его на такси и вечером включили. И только мы включили тогда еще дорого стоившую новинку, для покупки которой мы долго копили деньги, как случилось нечто волшебное, и я увидел свой вчерашний сон надетым на экран, и в этом крошечном сне, окруженном со всех сторон вполне достоверными, реальными, обыденными, привычными вещами, вдруг появился он, тот, кто мне так часто снился. Он незаметно вошел в этот сверкающий круг, и сразу возникла волшебная музыка, и он начал скользить, как скользил в моих снах, расточая свое обаяние, играя своей улыбкой и изображая на этот раз не английского лорда и не нацистского разведчика, а только самого себя.
Он рассказывал о себе, о том, как и благодаря какому случаю он стал актером. Этот случай был в явном заговоре с его судьбой и привел его в театральную студию, где раздраженный режиссер с удивленными китайскими бровями, как средневековый маг, заглянул в его будущее и, еще не зная, выгнать его или взять к себе, рассыпал по столу колоду карт, и выпавшая карта определила его судьбу. Талантливый режиссер, по-видимому, верил случаю больше, чем даже самому себе. Ведь случаем распоряжался бог, к нему режиссер испытывал чувство ревности, когда творил свои спектакли, казавшиеся ему еще более прекрасными, чем тот спектакль, который не совсем удался господу богу, так часто впадавшему в натурализм, в бытовщинку, а иногда и в ремесленничество и эпигонство. Режиссер положил карту в колоду, а потом повернул свою капризную спину, чтобы не видеть счастливой улыбки того, к кому всегда благоволил случай.