Олесь Гончар - Перекоп
Рядом едет Баржак, едут в первых рядах хорлянские ревкомовцы, больше все бывшие грузчики, все те, с кем проходила его молодость на портовых фальцфейновских эстакадах… Эстакады, тяжелые ковши, пот заливает глаза… Даже в такую пору, перед рассветом, когда, обессиленные после целой ночи работы, они падали с ног под тяжестью груза, в Морском саду пани Софьи еще, бывало, гремит оркестр, парусные яхты катают по заливу гостей, безудержно бушует пьяная оргия. Пили там французские вина, а закусывали живыми хорлянскими устрицами, которые пани Софья специально разводила неподалеку от порта на собственном так называемом устричном заводе.
Вспомнилось, как собирались они, рабочие порта, на тайные сходки, как спасли однажды совсем юного матроса, бежавшего с военного корабля… По обычаю грузчиков, пустили шапку по кругу и на собранные деньги подкупили капитана английского судна, как раз бравшего в порту хлеб; так отправили тогда своего юного друга Леню Бойко за границу. Иначе каторга бы ему или петля. Позже слышал, что матрос тот перед самой войной снова объявился в степи, на далеких таборах машинистом у паровика работал.
Все светлее небо, все шире горизонт.
Хорлов еще не видно, только верхушки тополей показались на светлом фоне неба. Что там сейчас? Вряд ли дети и жена ожидают его сегодня. Нелегко будет овладеть Хорлами. Только смелый, безудержно смелый удар может обеспечить успех. Победа их ждет или, может быть, смерть?
А в степи — весна… И уж ветер навстречу, что девичья ласка, и уже не один, а тысячи жаворонков звенят над Яресько, что скачет с товарищами в головном дозоре, прямо в утреннюю зарю, на тополиный порт.
Все выше встают далекие тополя на горизонте. Даньку не приходилось еще бывать в Хорлах, и сейчас, когда он впервые увидел перед собой стайку одиноких задумчивых тополей там, далеко, на грани земли и неба, взволновался так, точно встретил вдруг в незнакомом краю кого-то сызмала близкого, кого-то родного до боли — мать или сестер. Такие же тополя стояли в его родных Криничках на Полтавщине, гнулись и шумели над его далеким детством.
Уже пахло морем: вот-вот покажется оно из-за горизонта.
Данько, вырвавшись с хлопцами далеко вперед, был в это утро в числе тех, кто первым увидел море, у кого восходящее солнце раньше всех заиграло косыми лучами на белом, притороченном к седлу «гусаке».
Где-то у самого небосклона дымил чужой корабль. Один на всем горизонте, темный, мрачный, как призрак… Хлопцы переглянулись между собой:
— Дредноут!
— Как монастырь на море!
— Чей же он?
Яресько стало не по себе. Словно только теперь заметил он неуловимую настороженность, царившую вокруг. И утренняя, прорезанная лиманами степь, и открытое небо над ней, и по-девичьи беззащитные тополя — все точно замерло в ожидании беды, точно оцепенело под жерлами наведенных с моря орудий… Внезапно появившийся на море чужак и впрямь напоминал мрачный монастырь… Вместо куполов — башни, вместо крестов — жерла орудий. Данько чувствовал, как поднимается в нем ярость к пришельцам, явившимся из-за моря разбойничать на его родной земле. По какому праву вторглись они сюда, в этот степной беззащитный порт? Чего они пришли сюда, что им здесь надо? Было что-то глубоко оскорбительное в самом их присутствии здесь, у берегов земли, никогда им не принадлежавшей, под высокими тополями, что, как сестры Данька, стоят над морем!
Щемило в груди, сердце жаждало боя, ноги сами пришпоривали коня.
XIПрипав к гривам лошадей, повстанцы с топотом перелетели через узкий перешеек на косу и, чтоб враг не заметил их в свои бинокли, сбились во рву, под защитой колючих маслин, полосой тянувшихся вдоль запущенного помещичьего сада.
Здесь Килигея уже поджидали представители местных жителей: несколько угрюмых рыбаков в зюйдвестках да инвалид-фронтовик на деревяшке, подвижный, быстрый — минуты не мог устоять на месте.
— Дмитро, Дмитро! — возбужденно кинулся он к Килигею, как только тот соскочил с коня. — Скорей разворачивай своих! Грек перепился. Аккурат самое время его глушить!
— Не пори горячку, Степан, — осадил его Килигей. — Толком докладывай: где, сколько?
— До гибели, до черта! — затанцевал перед ним фронтовик на своей деревянной ноге. Оглядевшись по сторонам, почему-то вдруг перешел на шепот: — Как раз берут хлеб на третьей эстакаде под охраной двух миноносок!.. А там дальше еще баржа, бронекатера, а еще дальше — ты, может, видал — флагман дремлет на рейде!
— Есть, значит, с кем воевать, — нахмурился Килигей.
— Есть, есть, — заплясал фронтовик. — Мы уже и факелы приготовили! И бомбы найдутся, только действуй!
— Вы сперва на устричный завод ударьте, — степенно вступил в разговор пожилой рабочий атаман. — Всю ночь там их офицерня гуляла, еще до сих пор оттуда пьяные крики слыхать…
— Распоясались, — процедил сквозь зубы Баржак. — Видно, не ждали они нас?
— Дозорный у них был на этой стороне, — басовито заговорил молодой рыбак в брезентовой куртке. — Глаз со степи не сводил, да только дело такое… валяется он уже во рву с перерезанным горлом.
Килигей молча бросил взгляд в ту сторону, куда указал рыбак, и, отвернувшись, тут же стал распределять боевые задания: Баржак с частью отряда атакует устричный завод, а остальных повстанцев Килигей сам ведет в атаку на причалы.
Прозвучала команда — взять факелы.
— Все, кто с «гусаками», — вперед!
Теперь уже сколько угодно могли смотреть на них интервенты в бинокли, вволю мог любоваться ими с внешнего рейда адмирал Яникоста, столбенея при виде того, как среди бела дня, не таясь, вылетает из-за колючих маслин степная конница и, вздымая в воздух сверкающие клинки, вихрем несется прямо в море, на жерластые его корабли!
Чего-чего, а налета отсюда адмирал Яникоста совсем не ожидал: ведь ему доподлинно было известно, что в пустынном этом районе красных войск не значится… Правда, доходили слухи, что не так давно взбунтовались здесь села, подняли мятеж чабаны и какой-то прапорщик царской службы формирует, собирает в отряд недовольную голытьбу. Но разве ж это сила? Можно ли было принимать всерьез этот полумифический чабанский отряд таврийской вольницы? Что они значили для него? Не могли ж они голыми своими клинками достать с берега его флот, его бронированные корабли!
И вот на тебе: летят, летят, летят!
Земля не кончилась для них крутыми обрывами берега, как на крыльях вынесло коней прямо на железные эстакады, и уже падают оттуда, сверкая на солнце, большие белые птицы прямо на палубы его судов! Слышно, как душераздирающе взревели в порту сирены, сзывая с берега команду; видно в бинокль ему, как лихорадочно матросы рубят швартовы, а с круч берега и с эстакад все падают и падают на них эти загадочные белые птицы и один за другим вспыхивают на палубах огненные фонтаны взрывов, обволакивая дымом суда… Уходить! Скорее уходить! А то, пожалуй, не от их степных партизанских бомб взлетишь на воздух, а от взрыва своих собственных, начиненных боеприпасами трюмов!
Словно ветром вынесло Яресько в первых рядах атакующих на высокую гулкую эстакаду, и, с грохотом промчавшись по ней, конь его встал на самом краю.
Так бы и мчался дальше, но дальше было море, по-весеннему сияющее, голубое!
Оглянулся — в порту уже кипит бой. Всадники, сгрудившись и на эстакадах, и на обрывистой круче берега, дружно бомбят оттуда лимонками и «гусаками» палубы зажатых внизу судов. Яресько сорвал с пояса и своего «гусака» и, размахнувшись что есть силы, швырнул туда, в дым, в крики, в самую гущу чужих матросов, метавшихся по палубе… Грохнул взрыв, и конь под Яресько, вздыбившись, подался назад. Взрывы, вой сирены, стрельба — сущий ад… В клубах огня и дыма матросы остервенело рубят канаты, с паническими воплями втаскивают в люки раненых. Наконец вспенилась вода, заработали машины. Повернув коня к берегу, Яресько вдруг заметил слева от эстакады еще какое-то судно, неуклюжее, пузатое, с горой пшеницы прямо на палубе…
«Хлебное!» — мелькнуло в голове.
На судне ни души, только сияет над ним огромный круглый прожектор, направленный сюда — на Яресько, на степь. Бьет в глаза, слепит, наведенный прямо на него, круглый, яркий, как солнце.
Выхватив из-за плеча карабин, Яресько прицелился и в упоении выстрелил в это проклятое заморское солнце.
XIIВ паническом беспорядке — с обрубленными концами, с поредевшими командами — суда интервентов покидали порт. Долго еще им будут чудиться белые эти «гусаки», что, как живые, со злобным шипением летели на них с эстакад и с крутых берегов, долго еще будет слышаться им отчаянный клич «пали!» и вслед за ним — клубки огня, клубки пылающей смолы, которая падает, льется прямо на головы! Под градом бомб содрогались палубы, вспыхивали от смолы пожары — выход оставался один: поскорее рубить концы и бежать без оглядки, бросая на произвол судьбы тех, что, загуляв, разбрелись по берегу. А оставшиеся, которых так надрывно сзывали сирены, лежали уже зарубленные у лимана, возле устричных бассейнов, или как раз в это время подымали свои офицерские, в перстнях, руки перед обнаженными — сама смерть — саблями повстанцев. В черных беретах, носатые, с блестящими морскими кортиками на боку… Сверкая исподлобья белками, ломаным языком угрюмо просили пощады, а хлопцы, отбирая у них кортики и обыскивая, так крепко встряхивали их заморские души, что устрицы, которых они наглотались, — ей-же-ей — попискивали у них внутри.