Михаил Зуев-Ордынец - Вторая весна
Люди закричали «ура» весело, взволнованно. Их перебили частые, звонкие удары «вечевого колокола». Так целинники прозвали колесный барабан, подвешенный на «техничке». Частый звон означал: «Водители, по машинам!» Люди, окружавшие начальство, начали торопливо расходиться.
— Батюшки мои! Я корму-то в дорогу забыла купить! — всколыхнулась вдруг Марфа и побежала куда-то в сторону от колонны.
Корчаков захохотал, глядя ей вслед:
— Вот непутевая! С нами же автолавка идет. Вместе с Садыковым он пошел в голову колонны.
— Я долго вспоминала, на кого он похож, наш Егор Парменович, — сказала Квашнина. — Седые пушистые волосы, такие же усы, брови, как зубная щетка, и молодые глаза. Вспоминала, вспоминала и сейчас вспомнила! Вылитый Марк Твэн! Верно, похож?
— Марк Твэн? — переспросил Неуспокоев и секунду подумал. — Нет, по-моему, он похож на человека, который плотно пообедал и выпил двести. Этакий непромокаемый бодрячок!
Он нервно тер пальцами сухой и гладкий, как выточенный из кости, лоб, оглядывая колонну. Около машин царила суматоха, обязательная в последний перед отправлением момент. Тот забыл что-то, этому понадобилось перекладывать в кузове вещи, выкидывая их на землю, третий побежал кому-то что-то сказать, у всех нашлось неотложное дело, и все заметались, забегали.
— Вот теперь я верю, что пришла минута прощаться мне с Ленинградом, — сказал тихо Неуспокоев. — Прощание целинника с Ленинградом! — улыбнулся Чупров. — Исторический момент!
— Момент не исторический, но для одного из целинников, для меня, очень грустный, — серьезно и печально ответил Неуспокоев, с укором глядя на корреспондента. — Не знаю, не знаю, как я буду без Мариинки, без Эрмитажа, без Невского проспекта и невской набережной. И за «Зенит» не придется больше поболеть, — печально улыбался он.
— Вы любите Ленинград? — сочувственно спросил Борис.
— Разве можно его не любить? Господи боже мой, это такой город! «Люблю тебя, Петра творенье, люблю твой строгий, стройный вид!» — взволнованно прочитал Неуспокоев.
— Товарищи, так не хочется расставаться в такую минуту! — возбужденно сказала Шура. — Едемте вместе, в моей санитарке, Николай Владимирович?
— О, с удовольствием! — ласково посмотрел на Квашнину прораб. — У вас не хуже мягкого вагона.
— Остерегайтесь, Александра Карповна, пассажиров мягких вагонов. Погубят! — криво улыбнулся Борис.
— Уже чувствую, что гибну! Ладно, губите дальше несчастную девушку! — припала Шура к груди Неуспокоева, припала в шутку, но всю ее охватило при этом блаженное, томительное безволие, предвестие неизведанного, но страстно ожидаемого, чему она готова отдаться счастливо и покорно.
Неуспокоев понял и коротко, затаенно рассмеялся. Чупров резко повернулся, чтобы уйти.
— Борис Иванович, куда же вы? — остановила его Шура. — Для вас тоже место найдется.
— Для меня «тоже». — Глаза Бориса похолодели. — Спасибо, я лучше на грузовой. Воздух чище! — крикнул он, отбегая.
— Что с ним? На что он обиделся? — расстроенно спросила Шура.
— Вас надо спросить. Вы с ним старые друзья. — И, касаясь губами ее уха, почти целуя, он тихо, но драматично пропел — «И тайно, и злобно кипящая ревность пылает!..»
— Неправда! Зачем так плохо думать о нем?
Шура обиженно отклонилась от Неуспокоева, а он не остановил, только посмотрел потемневшими глазами. И девушка от повелительной этой ласки снова покорилась, улыбнувшись послушно. Неуспокоев взял Шуру под руку и повел ее, все еще оглядывающуюся в сторону Чупрова, к санавтобусу.
«Вечевой колокол» начал отбивать медленные, резкие удары. Сигнал «трогай!» И сразу прекратилась суматоха вокруг машин. Все нашли свои места. Только в стороне стояла небольшая кучка провожающих. Колонна тронулась сразу всеми тремя взводами, величественная и нетерпеливая, как корабль перед дальним плаваньем. И когда уже двинулись последние машины, на пустырь влетела Марфа Башмакова с огромным свертком под мышкой. То и дело подтягивая сваливающиеся бахилы, она кричала на бегу:
— Товарищи, погодите! Да что же вы, обормоты, делаете? Оставить меня хотите?
Ее с шутками и смехом втянули в кузов последней машины.
Более часа шла колонна по городским улицам. Прохожие провожали удивленными взглядами бесконечную вереницу машин и вдруг начали кричать, махать кепками, шляпами, платками, руками. Они откуда-то узнали, что едут целинники.
Но вот отскочили назад последние дома окраин, начали уходить в землю заводские трубы, шахтные копры и терриконы, вот они совсем исчезли с горизонта, и в лицо дохнуло той особенной раздольной свежестью, какой встречают нас только открытое море и весенняя степь..
Колонна вышла на большак, ведущий в глубь целинного края. И, обгоняя машины, мчалась по степи весна, тормоша душу, волнуя, радуя и тревожа ее.
Глава 5
Описывающая главным образом степь, а кстати еще одного человека, едущего на целину
Борис Чупров любил в жизни многое. Молодость жадна и берет от жизни больше, чем дает. Но сильнее всего, пожалуй, он любил свою работу. Он страстно хотел, чтобы она была нелегкой и беспокойной, чтобы были разъезды по трудной, степной и пустынной области, встречи все с новыми людьми, с их делами, заботами, надеждами, радостями, разочарованиями, неудачами, даже уныниями. И пусть придется для этого подолгу ожидать на глухой степной дороге попутную машину, ночевать на письменном столе сельсовета или на жестком деревянном диване в кабинете председателя колхоза, а то и на кошме в кибитке чабана отгонных выпасов. Эти разъезды он мысленно называл «глубоким вторжением в нашу действительность», но вслух эти слова никогда не произносил, стыдясь их высокопарности, а главное потому, что таких разъездов и встреч у него почти не было. Глубоко ли вторгнешься в жизнь, собирая городскую хронику? Изредка набежит темка для очерка или фельетона, и та бытовая. А к бытовой теме Борис, мечтавший о романтике и героике, относился с легким пренебрежением, называя ее «бытком», «быточком» и даже «бытословием». И он с восторгом принял командировку на целинные земли.
Вот где будет по-настоящему глубокое вторжение в нашу… Нет, не просто действительность, а в нашу героическую действительность. Будет много новых людей (угадай их желания, мысли, чувства, найди их заветную струнку), будут новые места, (могучая целинная степь), все будет стремительно, огромно, яростно, как на войне. Разве не похожи чем-то целинники на воинов народного ополчения, уходящих в бой, отрешившись от дома и близких? Это мысли о героях и подвигах пьянили его. Ведь ему было только двадцать два года. И сейчас, трясясь в кузове машины, ему хотелось как можно больше увидеть и все тотчас записать. Для него многое на свете было еще ново и любопытно.
А видел он степь, бурую от прошлогодней травы и седоватую на солончаках. Но из-под прелого, слежавшегося за зиму старья уже выстреливала с весенней удалью молодая травка, мягкая, как цыплячий пух. От ее неяркой, нежной зелени степь казалась прозрачной, особенно чистой, словно ее прибрали к приходу весны. Только в низинах лежали еще кулиги последнего ноздреватого снега, неряшливо расползавшегося в грязные лужи. Немного, как будто бы, красок, но какие они свежие, чистые! Как светло, задумчиво, спокойно повсюду!
Степь то наплывала на машину мягкими подъемами, то убегала вдаль окатистыми изволоками, и опять подъем на увал, и опять спуск в Долинку. Степь дышала глубокими, ровными вздохами. Иногда открывались глазу густые заросли караганника, колено ленивой степной речушки, голубые и серебряные окна озер, и опять по обоим бортам машины плавно уплывали назад увалы, неглубокие лощины с конским или рогатым воловьим черепом, и снова подъем — спуск, сопка — долинка, и, боже мой, да есть ли тебе конец, степь?
В просторной долине забелел под солнцем мазар, степной мавзолей, гладкостенный куб с опрокинутой чашей купола. Кто похоронен в его разваливающихся стенах, когда? Степной барон, заспанный жирный бай, с властительным равнодушием хлеставший нагайкой по спинам «черной кости» байгушей и жатаков? Или батыр, защищавший родные степи и родной народ от набегов кокандцев и бухарцев? О чьей славе, мрачной или светлой, говорит эта могила, когда молчат уже и песни и предания? И степь вокруг все та же, что и сотни, и тысячу лет назад, когда со свистом и ревом, развевая за плечами тухлые звериные шкуры, мчались по ней орды гуннов, половцев, монголов.
— А вот это обязательно надо записать! — выхватил Борис из кармана записную книжку.
Сначала вынеслись на дорогу непонятно откуда взявшиеся свирепые собаки, с напускной, играющей злостью бросились на машину и, чихая сконфуженно от пыли, отстали. Потом на берегу озерка открылась овечья отара. Серым облаком клубились овцы, верблюд в грязных клочьях необлинявшей шерсти, как нищий в лохмотьях, надменно поднимал от телеги с сеном змеиную голову, а чабаны, приложив к глазам козырьком ладонь, смотрели на дорогу. Так стояли они и сто, и двести, и тысячу, пожалуй, лет назад и смотрели из-под ладони на тянувшийся по дороге пыльный караван. А теперь мимо их отар стремительно проносилась могучая техника. С веселой яростью выли моторы, оглушительно стреляли, салютуя чабанам, выхлопные трубы, десятки солнц вспыхивали и гасли в ветровых стеклах машин, а в кузовах, там, где сполз брезент, звездочками сияла сталь станков и прицепного инвентаря.