Константин Абатуров - Тихая пристань
— Хватит, дядя Елизар! — резко махнул рукой, Федор.
— Нет, не хватит, а слушай, что старшие говорят.
— Старшие, старшие! — перебил Федор. — А мы кто? Сосунки? Ничего не умеем? Да вам еще и не приходилось водить такие плоты, какие мы водим.
— С этим не спорю, — согласился Елизар. — Тут вы действительно повыше поднялись, можа, дальше и видите. Но высота эта — отцовы плечи. На них ведь стоите, а с них, конечно, виднее.
И Елизар неторопливо, со значением провел прокуренным пальцем по усам.
Федор вспомнил, что так же делал покойный батя. Не у него ли и перенял Елизар? Батя трогал ус, когда настаивал на своем, уверенный в своей правоте.
— Извини, дядя Елизар, я погорячился, — тронул его за плечо Федор.
— Вижу, что мечешься, потому и говорю. — Елизар затоптал цигарку, обернулся к Федору. — Ты вот что, сынок, — голос его потеплел, — ужо, после работы, махни в сельцо. По прямой тут недалеко.
— Подумаю.
Встав, Елизар посмотрел на небо, покряхтел.
— Пойду. Ежели что — буди, подежурю.
— Ладно.
Федор тоже встал. Потом закурил новую цигарку, сошел на берег, посмотрел еще раз на лес.
Река выше затора неумолчно бормотала, слышались всплески плывущих лесин, негромко подавали спросонья голоса потревоженные камышовки.
А с вышины по временам доносился свист упругих крыльев. Утки. Должно быть, на свои исконные гнездовья спешат. Еще слышался шорох кустов и что-то похожее на пощелкивание семячек. Видно, лопались набухшие почки. Воздух был напоен пряным духом земли, свежестью реки и оживающих кустов.
Весна! На память пришли запомнившиеся с детства строчки:
Улыбкой ясною природаСквозь сон встречает утро года…
Федор вздохнул и повернул к барже.
* * *…В поезде к Бочарову подсел демобилизованный солдат. Ехал тот домой куда-то под Пермь. Узнав, что Федор сплавщик, солдат затеребил его:
— Слышь-ка, давай к нам. У нас тоже есть сплавные реки.
— Какие?
— А хоть Чусовая, хоть Сылва. Выбирай любую.
О Чусовой Федор слышал. А Сылва… Чудное какое-то название. Нет, ничего не знал он о такой реке. Но что делать: надо где-то бросать якорь. В конце концов для него сейчас самое главное — забыться, успокоиться.
Утром они сошли с поезда. А через день Федор был на одном из самых верхних ставежей, недалеко от гор. Поначалу досталась немудрящая работа — сбрасывать лес в реку для молевого сплава. Ничего, терпел. Жил он тут же, в береговом общежитии.
Вставал рано, ложился поздно. Был неразговорчив, задумчив. Как-то на закате он вышел покурить и увидел: над зеленым лугом, недалеко от прибрежной рощицы, летают хохлатые чибисы и разноголосо заливаются: пиль-пиу, пиу-пиль-пиу… Незамысловато пенье, но Федору почудилось в нем что-то родное. Вот так же, бывало, весной над лугами и полями своего сельца носились чибисы и с азартным озорством оглашали все вокруг своим пиликаньем. Должно быть, за это их и называли дома пигалицами, добрыми вестниками.
Федор пошел на зов пигалиц. Не с родных ли мест прилетели, не привет ли принесли? Шел и слушал, слушал их. Под ногами причмокивала мокрая трава, а он глядел на птиц, на рощу.
Долго звенел над ним теплый вечер. До глубоких потемок, до последнего крика чибиса бродил он по опушке. Разволновался. В общежитие не хотелось возвращаться. Сейчас бы домой! Хоть бы на часик! Вовка, наверное, заждался. В окно поглядывает, мать спрашивает: где папа-плотогон? А что она ответит? Уехал твой папа, скрылся!
Да, да — беглец! Но из-за кого? Федор начинал мрачнеть. Из-за кого пришлось из своего дома уйти?.. «Эх, Варя, Варя, как я тебе верил! А ты? Ладно, мешать не буду. Ни тебе, ни Родьке. Но Вовка, Вовка…»
Даже стон вырвался при мысли о сынишке.
Медленно как неприкаянный брел он в общежитие.
Неожиданно, когда вышел на тропку, кто-то окликнул его. Оглянулся: догоняла Ксюша, молодая повариха.
— Парубкуешь? — подстраиваясь под его шаг, спросила она.
— Так хожу… — неохотно откликнулся Федор.
— Все один?..
— Один.
— И не скушно?
— Скушно.
— Отчего?
Что ей ответить? Не говорить же про Варю. Он поднял голову и, увидев вдали темный гребень гор, сказал:
— Местность не та. У нас — ровнота, а здесь вон какие горбы. Так и давят. К тому ж и работенка…
— С непривычки не по нутру горы-то. А работа… Завтра-послезавтра вниз, на рейд пошлют. Там — ого-го!
— Верно? — обернулся к ней Федор. — Может, и плоты дадут водить?
— Попросись.
— Да, да, надо, — качнул головой Федор. — Спасибо тебе.
— За спасибо — спасибо! — усмехнулась Ксюша и кивнула: — Мне сюда, бывай здоров! — свернула к столовой, помещавшейся в низенькой избушке с тесовым крылечком.
Через день и впрямь все береговики снялись с насиженного места. Рейд встретил их шумом лебедок, катеров, сплоточного агрегата. На запань напирала огромная масса леса.
«Ого-го и есть! — отметил про себя Федор. — Подходящий рейд!» Ему повезло: назначили в одну из бригад для сопровождения первых плотов. И куда! С выходом на Каму, сестру Волги, где он бывал в прошлые навигации. Может, доведется повстречаться там со своими, унжаками.
На этом же плоте ехала и Ксюша. Старые плотогоны не брали ее: баба на плоте — быть беде! Но людей не хватало, пришлось смириться, взять. Ксюша могла не только кухарничать, но и багром орудовать похлеще иных мужиков.
По вечерам, накормив людей, она выходила из палатки, садилась на бревно у края плота и, глядя на зеленую закинь берегов, прислушиваясь к тихому плеску воды, начинала петь. Пела про Днепр широкий, про коханочку Галю, про хлопцев чернооких.
Раз подсел к ней Федор. Сам он не мастер был петь, но слушать любил. Сел, локтями уперся в колени, голову положил на ладони и слушал, слушал. Хоть не все слова он понимал — пела Ксюша на украинском, — но песня растрогала его, унося, как и в тот вечер, в родной край, в домик на круче.
— Що присмирел? — спросила Ксюша.
— Я… я еще слушаю… — Повернулся к ней. — А почему ты все по-украински?
— Так я ж украинка, — подняла она черные брови.
Взгляд Федора задержался на ее лице. «Ох, и приглядна же ты!»
— А на Урале как очутилась? — поинтересовался он.
— Про то долго говорить, — вздохнула Ксюша. — А коротко — вот: за мужем подалась. Гарный был мой Грицко. Такой чубатый, господи! А поставили головой бригады — запил. Сегодня горилка, завтра горилка. Ну, потянул и селянское — колхозное. Говорю: кончай! Он плюется, не встревай, мол. Другой раз припугнула: докажу. Так он с кулаками на меня, сдурел совсем. Тогда уж и я: а, щоб тобе! И гукнула зараз по злу. Остальное понятно: тюрьма! Допыталась, что в здешние места отправили. И вдогонку. Жалко, ридный же. А он при первом же свидании очи в сторону. «Що тоби? Не знаю такую…»
Несколько минут сидели молча. С наступлением темноты реку окутала тишина, слышалось только глуховатое тутуканье буксира и шепот волны, разбегавшейся по обе стороны плота. Вода густо чернела, будто кто-то невидимый заливал ее тушью, лишь вдали дрожала слабая полоска света, не успевшая погаснуть после растаявшей зари.
Тянуло сыростью, холодком. Ксюша, поеживаясь, натягивала на плечи теплый платок.
— Поговорили, пора и спать.
Но тут же опять села.
— А разумиешь, почему я с плотом поехала?
— Почему?
Она скосила на Федора глаза и то ли в шутку, то ли всерьез сказала:
— Тебя жалко стало. Вижу — тоже один!..
— Чудная ты, Ксюша.
— Какая есть. Но зови меня лучше Оксаной, по-нашему…
И снова легко поднялась. Он пошел рядом с ней, но, увидев кормового, отстал: еще зубы скалить будет. Женщина подождала его у своей, отдельной, палатки. Платок съехал с ее плеч. Федор неловким движением поправил его, задержал руку на ее чуть вздрогнувшем плече.
— Ладно, до побачения!
И, наклонившись, шагнула в палатку. А Федор какое-то время еще стоял, слыша, как она расправляет постель, раздевается…
«Вот шальная».
* * *В окошечко внезапно плеснул пучок света, выхватив из темноты край нар, чьи-то ноги, свесившиеся с них, и высветлил медные пуговицы на тужурке, висевшей напротив оконца. Федор встрепенулся. Что это — зарница или огонь катера? Не начальник ли едет?
Подошел к окошечку, взглянул. Как бы в ответ откуда-то издалека докатился гром.
— Вот так начальник!
Он выскочил вон из-под брезента. Все вокруг было пепельно-серое — и нависшее над рекой небо, и мелко дрожащая запань, удерживающая теперь, наверное, уже десятки тысяч кубометров леса, который все теснился, натужно ворочался, скрипя и грохоча.
— Прорва! Но неужели там, в верховьях, не видят и не могут поставить страховую перетяжку?
Вдали снова вспыхнула молния; сейчас в свете ее резко обозначился зубчатый, как углем вычерченный, гребень перелеска и широкий изгиб реки ниже запани, сверкнувший крупной рыбьей чешуей.