Владимир Дудинцев - Белые одежды
— А если я хочу вам, Стефан Игнатьевич, доставить приятность — понимаете? То качество такого моего намерения — добро. — Тут он слегка поклонился сначала Тумановой, а потом, подчеркнуто, — Вонлярлярскому. — Та же самая дефиниция, но со знаком плюс.
— Дядик Борик у нас отличник. Ему — пять с плюсом, — положил Федор Иванович резолюцию. — Но я, товарищи, не устаю удивляться, откуда эти разговоры об относительности? Ведь доброта и злоба иногда потребляются в чистом виде! Когда мне говорят доброе слово, не дающее ничего полезного для моего кошелька, я ничего не получаю! Ничего, кроме ощущения счастья! То же и со злом. Поймаешь взгляд, адресованный тебе, полный ненависти, и страдаешь. И так было три тысячи лет назад...
— Самый настоящий диспут! — воскликнула Антонина Прокофьевна. — Ты сейчас это все придумал?
— Семь лет носил. Нет, больше. Лет пятнадцать. С тех пор как сотворил свое первое дело, причинившее хорошему человеку серьезное страдание.
Опять в комнате повис поющий звук.
— Леночка! — радостно, но все же по-докторски воскликнула Антонина Прокофьевна. — Давай, дава-ай! Скорей к нам! Охо-хо! Гость повалил!
Вошла Лена Блажко. На ней было сине-черное с мелким белым горошком платье. Вязаную кофту она уже сняла и держала в руке. Потом повернулась и бросила ее на спинку кровати. При этом свободном повороте она будто разделилась на две части — настолько тонким оказался перехват. «Если обнять, — подумал Федор Иванович, — обязательно коснешься пальцами своей груди, круг замкнется».
А она, как бы в ответ, повернулась к нему и посмотрела очень строго сквозь большие очки.
— Здравствуйте, — сказал Федор Иванович, смутившись.
— Здравствуйте, — ответил высоко над ним мужской голос.
Оказывается, сейчас же за нею вошел Стригалев. Он был на этот раз в малиновом свитере, глухо охватывающем тонкую кадыкастую шею. А седоватые вихры так и не причесал с утра.
— О чем гутарили? — спросил он, навалившись плечом на косяк двери.
— Разговор, Ванюша, был интересный, — сказала Туманова. — Жаль, тебя не было. О добре и зле. Кстати, Феденька, у тебя ведь было еще историческое доказательство. Давай-ка его нам!
— Он доказывает, что добро и зло безвариантны, — задумчиво проговорил Вонлярлярский.
— Но ведь это верно! — воскликнула Туманова чуть громче, чем надо. — Если спас человека — почему спасший ходит кандибобером? Он открыл в себе нечто! Даже если нельзя никому рассказать — все равно!
— Мне кажется, — осторожно заметил Вонлярлярский, — он ходит, как вы сказали, кандибобером, потому что в доброте есть элемент эгоизма. Добрым поступком человек прежде всего удовлетворяет свою потребность в специфическом, остром наслаждении...
— Не то, — сказал Федор Иванович, почему-то темнея лицом. — Добро — страдание. Иногда труднопереносимое.
Все умолкли, Вонлярлярский легонько хихикнул. Стригалев округлил глаза и выразительно повернул голову, словно наставил ухо.
— Потому что добрый порыв чувствуешь главным образом тогда, когда видишь чужое страдание. Или предчувствуешь. И рвешься помочь. А почему рвешься? Да потому, что чужое страдание невыносимо. Невозможно смотреть. Когда мне в медсанбате сестра перевязывала рану, знаете, какое лицо у нее было... Такая была написана боль... Вот примерно так. А приятное ощущение возникает уже потом, когда все сделано. Когда спас и сам не утонул. Тут уж и кандибобером пройдешься! Так что никакого эгоизма в добрых делах нет, Стефан Игнатьевич. Если есть, это не добрые дела.
После некоторого общего молчания Туманова захлопала в ладоши, сверкая перстнями, и объявила:
— Ладно, хватит страданий! Ты, Феденька, идешь на кухню, там бабушки дадут тебе самовар. А остальные мальчики выдвинут на середину стол.
Самовар был из красной меди, весь в вертикальных желобках, он сверкал и шумел. Ручка крана была как петушиный гребень, вся медно-кружевная, особенная, чтобы открыть кран, ее надо было не повернуть, а опустить вниз. Федор Иванович принес самовар и утвердил на столе, который уже накрыли скатертью. Лена ставила стаканы и блюдца. Сев в сторонке, Федор Иванович иногда хмуро посматривал на нее. Он приметил, что у нее красивые темные, но не черные волосы, гладко начесаны на уши и заплетены сзади в хитрый лапоток. Карие глаза опять посмотрели на него в упор через очки. Еще приметил он ее широкие честные брови. «Она, должно быть, на редкость чистая душой, что ни подумает — сразу выдает движением», — такая мысль вдруг пришла ему в голову. Заметил он и чувственную пухлинку маленького розового рта. Но тут же увидел бритвенное движение губ и переносицы, отвергающее плоть. И подумал: «Ишь, какая...»
— Что-то стаканы трескаются, — сказал дядик Борик. И за столом он был выше всех на голову. — Давайте, Леночка, налейте мне, а я загадаю, пустят меня за границу на конгресс или нет.
Все весело зашумели.
— Сейчас все полезут гадать, — Стригалев покачал головой. — Давайте, Леночка, наливайте мне тоже. Загадаю: утвердят мне докторскую степень?
В тишине запела струя кипятка. Стаканы не лопались.
— Не утвердят, — сказал Стригалев.
— Паразиты, — поддержала его Туманова.
— А вы будете гадать? — спросила Лена Федора Ивановича.
— Я не верю в судьбу. Еще одно разочарование...
— А во что вы верите?
— Ни во что не верю. Впрочем, налейте, загадаю одну штуку. В виде исключения.
— И что вы загадали? — спросил Вонлярлярский.
— Тайна.
«Если лопнет стакан, то, что мне кажется, — правда, и я на ней женюсь», — загадал Федор Иванович.
— Я тоже загадала на этот стакан, — сказала Лена и опустила кружевной гребень крана. Заклокотал, заиграл в стакане кипяток.
Все молчали. Подождав — может быть, лопнет, — Лена, наконец, подвинула стакан на блюдце Федору Ивановичу и торжествующе улыбнулась — словно знала все. Он шевельнул бровью и, несколько разочарованный, принял свой чай.
— Нальем теперь мне, — сказала Туманова. Тут-то и раздался выстрел. Кому-то повезло с гаданием. Федор Иванович огляделся по сторонам, ища счастливца, и вдруг взвыл от ожога — это его собственный стакан лопнул, кипяток вытек на блюдце и промочил его брюки. Стакан целиком отделился от донышка.
— Ничего себе, цена! — шипел от боли счастливый Федор Иванович. — Заглянул, называется, в будущее!
Лена смотрела на него строго. «Что-то подозрительное ты загадал», — говорило ее лицо.
«Неужели и я так говорю лицом и глазами, и она читает!» — подумал Федор Иванович.
— Федя, у тебя обязательно сбудется, — сказала Туманова. — Это тебе говорит квалифицированная гадалка. Но приготовься. Будет страдание.
— Так как же у вас все-таки обстоит с верой? — спросил Стригалев, глядя в свой стакан.
— Есть, Иван Ильич, три вида отношения к будущему и к настоящему, — с такой же серьезностью сказал Федор Иванович, выставляя вперед три пальца. — Первое — знание, — он загнул первый палец, — основывается на достаточных и достоверных данных. Второе — надежда. Основывается тоже на достоверных данных. Но недостаточных. Наконец, третье, что нас сейчас интересует — вера. Это отношение, которое основывается на данных недостаточных и недостоверных. Вера по своему смыслу исключает себя.
Сказав это, он нечаянно взглянул в сторону Вонлярлярского. Тот пристально изучал его. И тут же, немного запоздав, опустил глаза. Чтобы не смущать его, Федор Иванович отвернулся и встретил серьезный, несколько угрюмый взгляд Стригалева. И этот опустил задрожавшие веки. «Они все боятся меня», — подумал Федор Иванович и отвел глаза. И прямо наткнулся на строгий, внимательный взгляд Лены сквозь очки. Похоже, весь этот вечер Туманова устроила по их заказу — чтоб они «на нейтральной почве» могли присмотреться к Торквемаде. И дядик Борик потому сел рядом и даже иногда приобнимал его — он знал все и хотел поддержать Учителя.
Опять прозвучал хрустальный сигнал.
Это был Василий Степанович Цвях в своем командировочном темном и несвежем костюме, краснолицый, мускулистый и седой. Он появился в двери и окинул общество доброжелательным взглядом. Увидел Туманову, пронес свои желтоватые седины к ней, представился и, кланяясь, попятился к двери.
— Извиняюсь, — сказал он, вежливо дернувшись. — Я прервал вашу беседу.
— Васи-илий Степанович! — пропела Туманова баском. — С вашим участием она потечет еще веселей! Вот кого мы сейчас спросим. Вы не слышали нашего спора. Как вы считаете, Василий Степанович, может быть в добре заключено страдание?
— В добре? Вполне. Это была самая любимая тема моего отца. Я запомнил с его слов несколько цитаток. Одна как раз сюда подходит. «Сии, облеченные в белые одежды, — кто они и откуда пришли?» — Тут Цвях поднял палец. — «Они пришли от великой скорби».
— Ого! — почти испуганно сказал Стригалев. — Это он сам сочинял такие вещи?