Матвей Тевелев - «Свет ты наш, Верховина…»
— Что ж это такое? — побледнел Матлах. — Пришла власть…
— Здесь их власть, — произнес надпоручик. — Это их земля, их богатство. Лучше не мешайте им, пане.
Как раз в это время мы с Семеном и Чонкой подбежали к толпе.
Матлах исподлобья покосился на людей и, видимо поняв, что добра ему тут ждать нечего, шепнул что-то сыну. Тот гикнул, и кони с силой рванули бричку. Никто не успел опомниться, как Матлаха и след простыл.
Я пробился сквозь гущу народа и, подойдя к чехословацкому офицеру вплотную, в первый момент не поверил глазам. Мой старый учитель Ярослав Марек из Брно стоял на сельской площади в Студенице.
— Надо же так счастливо встретиться! — растроганно твердил он несколько мгновений спустя, горячо пожимая мне руки.
Семен и Калинка приглашали нас в хату, но Марек, взглянув на часы и на ожидавших его распоряжений солдат, отказался.
Мы отошли с ним в сторонку от шумевшей толпы и, примостившись на перилах перекинутого через поток моста, засыпали друг друга вопросами.
— Удалось бежать с женой, — говорил Марек, — сначала в Лондон. Но я думал, что подохну там от ярости. Отъявленные подлецы и предатели прикидывались патриотами в надежде половить рыбу в мутной воде… С большим трудом мы перебрались в Россию. Ну, а дальше вы и сами догадываетесь. Война! Началось формирование чехословацкого корпуса, и вот видите: я солдат!
— А пани Марекова?
— Осталась пока на Волге… Мы не раз вспоминали вас и вашу любимую Студеницу, о которой вы так много рассказывали нам в Брно. — Он обвел взглядом горы, тесно окружившие селение. — Так вот она какая!.. — И вдруг обратился ко мне: — А этот, что укатил на своей бричке, не знаменитый ли Матлах?
— Матлах, — кивнул я головой.
— Я так и подумал, что это он… «Доброе старое время опять до нас вернулось»… Ну нет! — и глаза Марека блеснули под пенсне. — Не для того я стал солдатом, чтобы возвращать это «доброе старое время». Даю вам слово, что и у нас в Чехии все пойдет по-новому. Пусть никто не надеется еще раз обмануть народ.
Казалось, не будет конца нашим воспоминаниям и взаимным расспросам. Уже вечером я проводил Марека за околицу Студеницы. Позади двигались окруженные неугомонными ребятишками грузовики с солдатами.
— Прощайте, пане Марек!
— Не люблю этого слова, — поморщился Марек. — До свидания, пане Белинец… У меня нет сомнения, что мы будем теперь гражданами разных стран: вы, наконец, своей, а я своей, — но нас ничто уже не разъединит. И обещаю вам, моя небольшая страна будет не просто добрым соседом вашей великой, а другом и братом. Желаю вам всем счастья!
И мы расстались.
Студеница была свободной. Я, Чонка, Семен, Олена ступали по свободной земле — земле, на которой уже не властны были над нами ни Борош-Сабо, ни жандармы, ни Матлах, ни все то мерзкое, унизительное и страшное, что они творили. Но радостное чувство свободы было омрачено мыслями о Ружане, Илько, друзьях, оставленных мною в Ужгороде. Что им предстоит еще пережить, пока и Ужгород станет свободным? Мысль эта мучила меня, и я решил во что бы то ни стало пробираться домой.
Сначала Семен пытался отговорить меня от задуманного, Чонка колебался, но я упорно держался своего.
Согласился нас вывести к Ужгороду старый студеницкий охотник, сын деда Грицана, отлично знавший все охотничьи тропы в горах. Явился он за нами к Рущаку ночью, и мы двинулись в путь, держась за веревку, один конец которой привязал к своему поясу Грицан.
Нелегкая и долгая была эта дорога. Мы переваливали через горы, переходили вброд горные речки, огибали села, не зная, кто в них — свои или чужие. А ночь громыхала от близкого и дальнего боя орудий, небо то и дело озарялось сполохами, и далеко внизу, на невидимых нам дорогах, что-то двигалось, рокотало. Иногда доносились до нас людские голоса, но самой речи разобрать мы не могли.
Утром следующего дня линия фронта осталась у нас позади, и мы простились с Грицаном, а еще через день мы с Чонкой вышли к Ужгороду.
61
В ночь на двадцать седьмое октября через город потянулись отступающие немецко-венгерские части. С нижних улиц доносилось погромыхивание обозных повозок, шарканье сотен ног, переклики и глухой гул; и чудилось, что там, внизу, разверзлась земля и колонны повозок, машин, солдат исчезают в этой бездне.
Еще с вечера, как только артиллерийская канонада приблизилась к городу, я отвел Ружану и Илька за два квартала от дома, к знакомому виноградарю Оросу, живущему при винном подвале. Подвал тянулся метров на семьдесят вглубь горы, и в этом надежном от обстрелов укрытии собралось много женщин и детей с нашей улицы. Но Ружана скоро вернулась.
— Я останусь с тобой, — сказала она. — Илько спит, за ним присмотрят Оросы.
Лицо у нее было осунувшееся, утомленное, только глаза горели лихорадочным огнем.
Около полуночи, надсадно гремя мотором, на нашу улицу въехала автомашина и остановилась перед домом Чернеки.
Я осторожно приоткрыл окно. В доме хозяйки захлопали двери, послышались приглушенные голоса. Какие-то люди пробегали по асфальтовой дорожке от крыльца к калитке.
— Бонди, Бонди, — говорил сдавленный женский голос, — осторожней ящик…
— Не кричите, мама, — доносилось в ответ, — я вас просил разговаривать потише.
И все это в полночной тишине.
— Из собственного дома — как воры, — сказала Ружана. — Значит, теперь совсем близко?
— Совсем, — ответил я.
Ночь проходила без сна. То и дело выли над городом гудки воздушной тревоги. С востока на запад и с запада на восток под самыми звездами невидимо проплывали самолеты. Слышались взрывы — это бомбили дороги, — и видны были сполохи огня, короткие, как вспышки магния. Иногда грохотало близко, в доме дребезжали стекла и жалобно звенела посуда. Но не гудки, не взрывы, не канонада — не они делали ночь бессонной. «Придет день, Иванку, наш день», — вспоминались мне слова Горули. И вот он приближался, столетиями выстраданный народом день воли. Деды мои, прадеды мечтали о нем в своих горных хижах; быстровский учитель, Юрко, Лобани, Олекса Куртинец отдали за него жизнь. И, может быть, в такую пору завтра я уже буду радоваться ему, как пришедшему.
Несколько раз в ночи я выходил на улицу и прислушивался, а чуть только на востоке забрезжила полоска рассвета, собрался из дому.
— Куда ты? — с беспокойством спросила Ружана.
— Пойду, — неопределенно ответил я, — пойду навстречу.
Глаза Ружаны расширились.
— Иванку!.. — порывисто произнесла она и остановилась, не высказав того, что хотела сказать.
Я приблизился к ней.
— Что с тобой, Ружана? Ты чего-то боишься?
— Я всегда боялась, — торопливо заговорила она, — а сегодня боюсь больше, чем тогда… Вдруг что-нибудь случится с тобой сейчас, перед самым…
— Успокойся, — улыбнулся я, — ничего не случится, я скоро вернусь.
Она промолчала и, что-то переборов в себе, вдруг улыбнулась, как улыбалась мне всегда, когда я уходил из дому со свертками, принесенными Анной.
Очутившись на улице, я остановился и прислушался. Стреляли где-то у Доманинец — пригородного села на перечинской дороге. Оттуда и катилась через город отступающая фашистская волна. Долетала канонада и со стороны Мукачева, но до мукачевского шоссе было далеко, и я решил пробираться на окраину города к Доманинцам. Шел я не улицами, а садами и виноградниками. Иногда вспыхивала короткая артиллерийская стрельба. Снаряды летели над головой с неприятным курлыкающим звуком и рвались где-то за Доманинцами, в Невинном лесу.
Продираясь сквозь живые изгороди и находя лазы в заборах, я наконец попал в проход между глухими стенами двух домов. Стало уже светлее. Блеклый рассвет занимался над Ужгородом, обещая солнечный, ясный день. Только я хотел было выглянуть из-за угла дома на улицу, как послышался топот ног, выстрелы, и в каких-нибудь двух метрах от меня пробежала группа немцев в мышиного цвета шинелях. Одни бежали не оглядываясь, другие оборачивались и стреляли вдоль улицы. Ответных выстрелов не было слышно, и потому трудно было понять, в кого стреляли немцы. Но вскоре вслед за немцами появились венгерские солдаты. Их было человек пятнадцать. Вдруг один из них, рослый плечистый малый, остановился, бросил себе под ноги автомат и поднял руки. Другой, ростом под стать первому, уже не молодой, поколебался и, крикнув что-то невнятное, отшвырнул автомат в сторону, вытянул длинные руки над головой, точно боясь, что тот, кому он сдавался, не увидит его поднятых рук. А между тем со стороны Доманинец нарастал железный лязг, земля начала гудеть, а стена дома, к которой я прислонился, вздрагивала, словно ее трясло.
Мчались танки. Первая машина пронеслась с такой быстротой, что я едва успел заметить на ее зеленой броне алую пятиконечную звезду.
Не помня себя от радости, с глазами, полными слез, выбежал я на тротуар и, сорвав шляпу, закричал, сам не понимая смысла того, что кричу. И тут увидел, что на улице я не один. Из ворот домов, подъездов, из глухих переулков вырывались люди; они тоже кричали, тоже махали шляпами. На лицах у одних был написан самозабвенный восторг, у других — любопытство и еще не растаявшая осторожность. А танки, огромные, запыленные, проносились мимо. Люк одной из машин был открыт, и в ней стоял, высунувшись по пояс, офицер-танкист с забинтованной головой. Он приветливо помахал нам флажком и спокойным, уже, видимо, привычным к таким картинам взглядом скользнул по сдавшимся в плен солдатам.