Константин Паустовский - Том 7. Пьесы, рассказы, сказки 1941-1966
Маша села на койке. В открытое окно лился свежий воздух, сладковатый запах ивовых листьев.
Кусты, неясные от тумана, нависали над палубой. Маше показалось, будто пароход непонятным образом очутился на земле, в чаще кустарников. Потом она услышала легкое журчанье воды и догадалась, что пароход остановился у берега.
В кустах что-то щелкнуло и затихло. Потом щелкнуло опять. И опять затихло. Будто кто-то, щелкнув, прислушивался, пробовал на звук тишину и отзывчивость ночи. Вскоре щелканье перешло в длинный перелив и оборвалось коротким свистом. Тотчас на свист откликнулись десятки птичьих голосов, и внезапный соловьиный раскат пронесся по зарослям.
– Слышь, Егоров? – спросил кто-то наверху, должно быть на капитанском мостике.
– Такого соловьиного боя даже на Шексне не было, – ответил снизу хрипловатый голос.
Маша улыбнулась, вытянула перед собой руки. Они казались очень смуглыми при смутном свете ночи – только ногти белели на пальцах.
– Отчего это мне грустно, не понимаю? – спросила вполголоса Маша. – Жду чего-то? А чего, и сама не знаю.
Она вспомнила бабушкины разговоры о том, что есть на свете непонятная девичья грусть, и сказала:
– Глупости! Какая там девичья грусть! Просто у меня начинается своя жизнь. Потому чуть-чуть и страшно.
Маша окончила недавно лесной институт и ехала сейчас из Ленинграда на Нижнюю Волгу на работу – сажать колхозные леса.
Маша хитрила, конечно, перед собой, когда думала, что ей только чуть-чуть страшно. Страшно ей было по-настоящему. Она представляла себе, как приедет на лесной участок и начальник, – обязательно пыльный, угрюмый человек в черной куртке с оттянутыми карманами, в залепленных комьями глины сапогах, – посмотрит на нее, на серые ее глаза («Совсем как оловянные плошки», – думала о своих глазах Маша), на косы и подумает: «Прелестно! Не хватало нам еще этих девочек с косичками! Небось все будет теперь твердить про свои учебники. А у нас тут не до них! Как хватит суховей „астраханец“, так твои учебники, милая, тебе здесь не очень помогут».
За длинную дорогу Маша привыкла к мысли об угрюмом начальнике в черной куртке и перестала его бояться. Но грусть все же не проходила.
Маша не знала, что это вовсе не грусть, а то чувство, какому нет еще, пожалуй, точного названиям – замирание сердца перед неизвестным будущим, перед простой красотой земли с ее реками, туманами, глубокими ночами и шумом прибрежных ветел.
Сон не приходил. Маша оделась, вышла на палубу. Все было в росе – перила, проволочная решетка вдоль борта и плетеные кресла.
На баке слышался приглушенный разговор.
– Я ему говорю, – рассказывал молодой матрос. – «Дед, а дед, оставь мне покурить». Он дал мне окурок. Я затянулся, спрашиваю: «Чего ты тут, дед, делаешь ночью, в лугах?» – «Зарю, говорит, стерегу». А сам смеется. «Может, это последняя заря в моем существовании. Тебе, говорит, этого не понять. Ты парень молодой».
Матросы замолчали. Снова в кустах защелкали соловьи.
Маша облокотилась на перила. Далеко во тьме дружно заголосили петухи, – там, за туманом, была, очевидно, деревня.
«Какие же это петухи? Первые или вторые?..»
Маша подумала, что не знает, когда поют первые, а когда вторые петухи. Десятки раз читала об этом в книгах, а не знает.
Посоветовала Маше поехать пароходом бабушка, вдова речного капитана. Маша была рада, что послушалась ее. Пароход шел сначала по черно-синей Неве, потом пересек Ладогу. Маша впервые увидела ее серую воду и каменные маяки на низменных мысах. Увидела бурливую Свирь, шлюзы на Мариинском канале, берега, заросшие хвощом, неизменных мальчишек на пристанях, сосредоточенно удивших уклеек кривыми удочками.
Попутчики менялись, но все они казались Маше интересными. В Белозерске сел на пароход молодой еще летчик с седыми висками. Он отдыхал, должно быть, в Белозерске, у матери – худенькой старушки в сером ситцевом платье. Она тихонько плакала на пристани, провожая сына, а летчик говорил ей с палубы:
– Ты не забудь, мама: я ту рыбу, что наловил, повесил в погребе, за лесенкой. Ты одного окуня дай Ваське.
– Не забуду, Паша, никак не забуду, – кивала старушка, вытирая глаза свернутым в комочек платком.
Летчик улыбался, шутил, но смотрел на старушку не отрываясь. Щека у него дрожала.
Потом на пароход сели актеры. Они много шумели, острили, тотчас перезнакомились со всеми пассажирами. В салоне теперь почти не затихало отсыревшее от речных туманов пианино.
Один пожилой актер, остролицый, быстрый, пел чаще других. Маша с удивлением слушала его песни – до тех пор она ни одной такой песни не знала. Особенно часто актер пел польскую песенку о влюбленном воре. Ему не удалось украсть для любимой девушки звезду с ночного неба, и девушка его за это прогнала.
Каждый раз, когда актер оканчивал эту песню, он громко захлопывал крышку пианино и говорил:
– Мораль сей песенки ясна. Будьте снисходительны к любящим. Не возражайте! Разговор окончен.
Он поправлял черный галстук бантиком, садился за столик и заказывал себе пиво и воблу.
В Череповце на пароходе появилось несколько студентов архитектурного института. Они возвращались в Москву из Кирилло-Белозерского монастыря. В монастырь они ездили на практику – делать обмеры и зарисовки старинных построек.
Всю дорогу студенты спорили о каменной резьбе, сводах, Андрее Рублеве и о высотных домах в Москве. Маша, слушая их, только краснела за свое невежество.
Когда на пароходе появились студенты, пожилой актер как-то притих, перестал петь песенку о воре и все время сидел на палубе, читал Станиславского «Моя жизнь в искусстве». Читая, он надевал очки. От этого его лицо делалось добрым и старым. И Маше стало ясно, что все напыщенные актерские тирады – застарелая привычка и что человек этот гораздо лучше, чем хочет казаться.
Сейчас все пассажиры спали – и летчик, и актер, и студенты. Одна Маша стояла на палубе и слушала звуки ночи, стараясь их разгадать.
Далекий гул возник в небе и медленно затих. Должно быть, выше тумана прошел ночной самолет. Ударила под берегом рыба, а потом где-то в отдалении запел пастуший рожок. Он пел так далеко, что сначала Маша не могла понять, что это за протяжные и приятные звуки.
Кто-то чиркнул спичкой за спиной у Маши. Она оглянулась. Позади стоял летчик и закуривал папиросу. Горящую спичку он бросил в воду. Она медленно падала сквозь туман. Вокруг спичечного пламени образовался радужный пар.
– Соловьи спать не дают, – сказал летчик, и Маша, не видя, догадалась, что он улыбается в темноте. – Прямо как в песне: «Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат, – пусть солдаты немного поспят…»
– Я никогда еще не слыхала таких соловьев, – сказала Маша.
– Поездите по Советскому Союзу – не то еще узнаете, – ответил летчик. – Такая страна и во сне не всегда приснится.
– Это потому, что вы летаете, – заметила Маша, – и земля все время меняется у вас под крылом.
– Не думаю, – ответил летчик и надолго замолчал. – Светает, – сказал он наконец. – Засинело уже на востоке… Вы куда едете?
– В Камышин.
– Есть такой городок на Волге. Жара, арбузы, помидоры…
– А вы куда?
– Я дальше.
Летчик облокотился о перила и смотрел, как разгорается рассвет. Пастуший рожок пел уже ближе. Подул – ветер. Туман зашевелился. Его понесло клочьями над рекой. Стали видны мокрые кусты и среди них сплетенный из ивы шалаш. Около шалаша курился очаг.
Маша тоже смотрела на рассвет. На золотеющем краю неба горела, как капля серебряной воды, последняя звезда.
«С сегодняшнего дня, – подумала Маша, – буду жить совсем по-другому. Раньше я ничего не замечала как следует. А теперь буду все замечать, запоминать и беречь у себя на сердце».
Летчик оглянулся на Машу.
– Задумалась девушка, – пробормотал он, отвернулся, но тотчас опять посмотрел на нее.
Ом вспомнил слова из давно прочитанного романа, что нет ничего лучше на свете, чем глаза детей и девушек по утрам, – в них еще темнеет ночь, но вместе с тем уже сверкает утренний свет.
«Пожалуй, это не так уж и глупо сказано», – подумал летчик.
С мостика сбежал обветренный помощник капитана в брезентовом плаще.
– Не спите? – весело окликнул он Машу. – Через час отваливаем. Можете сойти на берег, прогуляться.
– Я, пожалуй, пойду, – сказала Маша летчику. – Нарву, кстати, цветов.
– Ну что ж, – согласился летчик, – пойдемте.
Они сошли по шаткой сходне на берег. Из шалаша вылез старик, должно быть тот самый, что сторожил ночью зарю. Тотчас над туманами взошло солнце.
Травы стояли вокруг темно-зеленые, как глухие, глубокие воды. От них еще тянуло резким холодом ночи.
– Чем ты тут занимаешься, дед? – спросил старика летчик.
– Корзинщик я, – ответил старик и виновато улыбнулся. – Плету помаленьку. Вентеря, корзины под колхозную картошку, кошелки… А вы что же? Лугами интересуетесь?