Евгений Воробьев - Незабудка
Город уже остыл, только в нескольких местах не унимались пожары. Многие дома обрушились, и улицы, лишенные тротуаров, были сжаты в тех местах каменными торосами. Улицы походили на замерзшие реки в крутых каменистых берегах.
Всюду видны были страшные раны и ожоги города. Фасады разрушенных домов стояли как театральные декорации, а позади них — скрученное огнем железо, головешки, расплавленное стекло, черная щебенка, уголь.
Улица была пустынна и мертва. Почтовые ящики набиты письмами, которым суждено остаться без ответа. Безмолвны антенны, связывающие трубы сгоревших домов. Нелепы вывески бывших магазинов. Жалки фашистские лозунги, намалеванные на стенах и заборах. Пусты автоматы — продавцы сигарет.
И один только флюгер на высоком шпиле ратуши добросовестно продолжал указывать направление ветра. Маленький бронзовый всадник, венчающий флюгер, как бы стремился сорваться со шпиля и ускакать с попутным ветром в дымное небо.
У контрольного пункта за ратушей Горбань решил дождаться попутной машины, чтобы скорее догнать полк.
— А вы что за люди? — заинтересовался лейтенант, начальник контрольного пункта. — Из какой части?
— Второй номер савельевского пулеметного расчета! — представился Горбань. — Может, слыхали? И в газетах писали.
— Нет, не слышал.
— Ну как же! Потом сержант Приходько тем пулеметом командовал. Знаменитость! Слыхали?
— Нет, не слышал.
— И про Приходько не слыхали? — удивился Горбань. — Как же это?
Он даже отступил на шаг от собеседника. Горбань хотел сказать всем своим видом и тоном: «Что же это вы, дорогой товарищ? Пеняйте на себя. Ничем помочь не могу».
В кузове полуторки Кривоносов уступил Горбаню место на покрышке запасного колеса, и тот принял услугу как должное. Горбань сел, а белый длинный сверток положил подле себя на колесо.
Они миновали угловой дом с кондитерской, где впервые увидали Приходько, проехали ворота, под которыми ждали его, миновали площадь и кирку с могилой Третьякова у ее подножия. Пулемета на паперти уже не было: комбат сдержал слово.
Кирка осталась далеко позади, а Горбань и Кривоносов продолжали молча смотреть на колокольню, на ее изуродованную верхушку.
Машина вырвалась из каменной тесноты городского предместья. По сторонам дороги, сколько доставал глаз, лежали поля серого снега. Снег, покрытый копотью и сажей, напоминал пепел.
— Скоро нам за дело приниматься, — сказал Кривоносов.
— За делом и едем, — наставительно ответил Горбань. Он чувствовал себя обязанным наследовать все традиции расчета и поэтому, очевидно, усвоил манеру Третьякова разговаривать. — Или думаешь, курорт для тебя на берегу моря открыли? Как же, держи карман шире! Курорт! Не забудь на диету попроситься.
— Зачем на диету? Что дадут, то и будем кушать, — миролюбиво и серьезно ответил Кривоносов.
Горбань ничего не сказал. Он с головой закутался в плащ-палатку, прячась от леденящего, порывистого ветра. Оба сидели за кабиной машины, но ветер все-таки дул им в лицо. Чехол «катюши», шедшей следом за полуторкой, был выгнут, как тугой парус.
Ветер дул со стороны города. Он выдувал пепел и золу с пожарищ, нес навязчивый запах гари.
1945
ПУД СОЛИ
Круглая крышка люка приподнялась, под ней зашевелилось смутное пятно. Кузовкин вскинул автомат, немедля дал очередь, и крышка захлопнулась.
Минуту спустя чугунный круг вновь приоткрылся, кто-то поднимал его с исподу плечами или головой. Высунулась рука с грязной белой тряпкой.
До Кузовкина донесся гремучий дребезг, крышка грохнулась на камни. Из водопроводного люка выглянул человек, он проворно выкарабкался, встал на ноги, малорослый, худой, и, не пригибаясь, побежал к воротам.
Видимо, еще сидя в круглом колодце, он приметил Кузовкина и теперь прокричал ему звонким, по-мальчишечьи ломким голосом:
— Стой! Мины! Ворота не трожь! С ночи дежурил он в люке, чтобы предупредить освободителей. Ворота густо опутаны колючей проволокой, и неприметны зловредные провода, которые тянутся к мине.
Кузовкин со своими разведчиками сквозь колючую изгородь наблюдал за недоростком — лагерник, что ли? Вблизи можно было различить, что это белобрысый тщедушный парнишка. Худые плечи, тонкая шея, в лагерной робе не по росту, шапки нет вовсе, волосы — как пучок взъерошенной соломы.
Парнишка перерезал ножом один проводок, долго возился с другим. Мина оказалась с двумя сюрпризами, с двумя элементами неизвлекаемости. Парнишка выковырял мину из-под ворот, оттащил ее в сторону и небрежно бросил. Потом он распутал проволоку и распахнул ворота настежь — добро пожаловать!
Парнишка вызвался быть проводником у разведчиков, когда те обходили цехи авиазавода. Он рассказал, что уже три дня никого не пригоняли на работу из лагеря, а на заводе хозяйничали немецкие саперы.
Наши штурмовики умело превратили крышу сборочного цеха в жестяные лохмотья. Под дырявой крышей стояли на конвейере еще не собранные, но уже подбитые «мессершмитты».
Парнишка увязался за разведчиками; они пробирались по узким каменным ущельям, бывшим улицам и переулкам Хайлигенбайля, на его северную окраину. Кузовкин уже знал, что парнишку зовут Антосем, он из Смоленска, жил на улице Первый Смоленский Ручей, мать работала на льнокомбинате. То-то Кузовкин признал родной говорок.
— А лет тебе сколько? — спросил Кузовкин.
— Скоро семнадцать стукнет.
— И долго в неволе маялся?
— Три года без месяца.
— Однако. — Кузовкин покачал головой в каске и с жалостливым любопытством поглядел на Антося...
Парнишка раздобыл себе старый ватник и теперь мало отличался одеждой от разведчиков: весной им сподручнее шагать в телогрейках, нежели в шинелях. И погоны прикрепляют не все — разве напасешься, когда по ним все время елозят ремень автомата и лямки заплечного мешка? За спиной у Антося — трофейный солдатский ранец, поперек груди — трофейный автомат, загодя припрятанный в том самом люке. По дороге он подобрал каску, которой накрыл свою соломенную копенку по самые глаза.
Антось объяснил попутчикам, что означает название городка. В переводе с фашистского на русский Хайлигенбайль — священная секира, или, если проще выразиться, священный топор.
— Нашу Рудню так назвали бы — еще куда ни шло... — сердито сказал Кузовкин. — У нас мужички все время топорами машут, лес рубят. А здесь на голом месте разве лесорубы жили? Палачи-рыцари головы рубили...
Антось почувствовал расположение Кузовкина к себе, — все-таки земляки! — осмелел и попросился к нему под начало. Ему так нужно отомстить Гитлеру, пока война не вся! Гитлер не одного его за колючий забор посадил, всю семью оккупировал, еще две сестренки маются в неметчине.
— Я тоже когда-то мальчишкой в Красную Армию просился, в эскадрон, — вспомнил Кузовкин, — а не взяли. «Маловат ты, Кузовкин, — сказал мне комэска в красных галифе. — Ты и на коня не влезешь. А подсаживать тебя некому. Так что погоди годика два...»
— Мне ждать нельзя, — решительно сказал Антось.
— От красной кавалерии я тогда отстал, зато в этой войне долго на конной тяге находился. В обозе меня трясло, — усмехнулся Кузовкин. — А в разведчики попал уже после Немана.
По правилам Антосю следовало обратиться с этой просьбой к майору Хлудову, заместителю командира полка по строевой части. Но человек он недобродушный, как с ним сговоришься? Такой сухарь, его и в кипятке не размочишь...
Кузовкин пообещал взять хлопоты на себя. Придется сделать обходный маневр и поговорить, когда случай подвернется, с замполитом батальона капитаном Зиганшиным. А пока полк на марше, пусть Антось будет при разведчиках.
Навстречу им по дороге, изрытой воронками, тянулась пестрая, многоязыкая колонна вчерашних узников, освобожденных из лагеря в Хайлигенбайле. Они махали косынками, беретами, самодельными национальными флажками — будто вся освобожденная Европа благодарила старшего сержанта Ивана Ивановича Кузовкина и его разведотделение. Суетливый долговязый Мамай то и дело снимал свою каску заодно с пилоткой и орал «пардон!» или «бонжур!». Однажды из колонны радостно и поспешно откликнулись на приветствие, но Мамай только крякнул и развел ручищами — его запас французских слов был исчерпан.
— Слышишь? — спросил, внезапно остановившись, Таманцев у Антося, обратив счастливое лицо к северу и сделав глубокий вдох.
Антось тоже остановился, снял каску и старательно прислушался:
— Ничего не слышу.
— Морем пахнет! — Таманцев зажмурился от удовольствия.
— А я и не знаю, какое оно, море, — виновато пожал Антось плечами, угловатыми даже под телогрейкой.
Из солидарности он тоже набрал полную грудь свежего воздуха, который Таманцев признал морским.