Антон Макаренко - Том 6. Флаги на башнях
— А дальше?
— А дальше Алексей Степанович говорит: Володька, убирайся отсюда, до чего ты распустился! Я и ушел.
— А за что?
— Я… честное слово, я так, просто смотрел…больше ничего.
— А чего ж она плакала?!
— А разве их разберешь? Она все благодарила, благодарила. А потом так стала посередине кабинета и как скажет: «За жизнь! Спасибо за жизнь!»
Филька посмотрел серьезными своими глазищами и сказал:
— Это она правильно: спасибо Алексею есть за что, это правильно. А только вот непонятно: почему сейчас же реветь? Если «спасибо», так при чем тут слезы? Он, наверное, выговаривал ей за что-нибудь?
— Нет, ни чуточки не выговаривал. Он так… знаете… совсем такой добрый был, ничуть не сердитый.
Вечером был совет бригадиров. На совет пришел и Петя Воробьев, и много пацанов сбежалось из четвертой бригады, и удивило всех присутствие Воргунова. Он сел на диване рядом с колонистами и слушал внимательно. Торский дал слово Ванде; Ванда осмотрела всех особенно взволнованным взглядом, слезы дрожали у нее в голосе, когда она говорила:
— Дорогие колонисты! Я у вас только год пожила, а я вам по правде скажу: нет у меня другой жизни, только этот год и есть. И я всю жизнь буду вас вспоминать и все буду вам спасибо говорить и Советской власти, аж пока не помру. И вы простите мне, что я полюбила Петю, а вам ничего не сказала, я боялась, и стыдно было. Вы простите, Петю простите, он же тоже, как колонист все равно. И выпустите меня, как колонистку, с честью, и работать чтоб можно было мне на новом заводе, хоть токарем, а может, и еще чем. И Петр Воробьев сказал, несмело, правда, и все краснел и поглядывал на Зырянского:
— Я вот… не оратор. Тут не в словах дело, а в человеке. Вы не думайте, я все понимаю и не обижаюсь. Это, конечно, хорошо, что у вас строго, я понимаю, оттого и Ванда… такая хорошая…
— Понравилась? — спросил Зырянский.
— А как же! Я люблю Ванду, прямо здесь говорю, и вы не беспокойтесь, я на всю жизнь люблю…
— Как хорошо, — прошептала Оксана, наклонившись к уху Лиды Таликовой. Лида сочувственно кивнула головой.
Зырянский все-таки попросил слова:
— Ванда и Петро поступили нехорошо. Может, там они и действительно на всю жизнь, а только кто их знает? А другим, может, на короткое время захочется, а откуда мы знаем? Так тоже нельзя допускать. Дисциплина где будет, если всем таким влюбленным волю дать? Должны были в совет бригадиров заявить, а мы посмотрели бы, комиссию выбрали бы, проверить, как и что. А то взяли, сели в грузовик и поехали. Это верно, что так у древних делали. Я предлагаю за то, что вышла замуж без…
И вот тут Воргунов сказал свое слово к колонистам:
— Без благословения родителей.
Не только Зырянский, все колонисты опешили от этого неожиданного нападения, все повернули лица к Воргунову, а он сидел между ними массивный, и как будто недовольный и смотрел прямо на Зырянского:
— Я говорю: без благословения того… совета бригадиров. Но это все равно. За такое дела родители раньше проклинали.
Зырянский обрадовался человеческому голосу Воргунова.
— Проклинать не будем, а под арест посадить Ванду и Петра… часов на десять следует.
Филька крикнул откуда-то из дальнего угла: — Правильно!
Воргунов нашел Фильку взглядом, перегнулся в его сторону всей тяжелой своей фигурой: — Это ты говоришь «правильно», а откуда ты знаешь?
— Так и так видно!
— А мне вот не видно.
— Мало ли чего, — сказал Филька возможно более низким голосом, — вы еще недавно в колонии.
И вот тут увидели колонисты, что Воргунов умеет смеяться, да еще как! У него и живот смеется, и плечи, а рот от открывает широко и смеется басом. А потом он спросил Фильку, но уже строгим голосом:
— Ты думаешь, и я сделаюсь таким кровожадным зверем, как Зырянский?
— А как же? Если у нас поживете… А только, может, вы убежите раньше.
Воргунов опять хохотал, ему нравился Филька. Колонисты торжествовали по другому поводу: просто было приятно, что наконец этот отчужденный главный инженер заговорил и даже засмеялся.
Совет бригадиров окончился весело. Правда, Зырянский не снял своего предложения, но за него поднялось только две руки, да и то одна рука была Филькина, который не имел права голоса, потому что не был еще бригадиром. Совет бригадиров постановил выпустить Ванду с честью, дать приданое, выбрать комиссию, оставить на работе токарем, а в следующий выходной день всем советом пойти к Воробьеву и посмотреть, как он живет, может, чем-нибудь и помочь придется. Ванда уходила из совета счастливая, даже о своем Пете забыла, так тесно окружили ее девочки.
А вечером Ванда зашла проститься с четвертой бригадой. Зырянский встретил ее приветливо, усадил на стул, спросил:
— Ты на меня не сердишься?
— Ой, милые мои мальчики, мне с вами так трудно расставаться, что и сердиться некогда. Живите хорошо, не забывайте про меня. И спасибо вам, что были товарищами, спасибо.
Володя бегунок внимательно и серьезно слушал Ванду, но успел посмотреть и на Фильку. У Фильки в глазу что-то блеснуло подозрительно, и Володя воспрянул каверзным своим духом. Но Филька нахмурил брови и сказал довольно важно, самым обыкновенным, ничуть не растроганным голосом.
— Мы… что ж… мы и будем хорошими товарищами. Это ты не беспокойся, Ванда. А только ты напрасно слезы… чего ж тут плакать?
Ванда вытерла глаза, улыбнулась и набросилась на Ваню Гальченко. Она поцеловала его при всех, и Ваня испуганно смотрел на нее, а потом только опомнился:
— Да что ж ты меня одного целуешь? Ты тогда и со всеми попрощайся.
И после этого вся четвертая бригада загалдела и полезла целоваться. Пожимали Ванде руки и говорили:
— Ты к нам приходи… в гости… В четвертую бригаду… приходи.
И Ванда перестала проливать слезы, а смеялась и обещалась приходить. Может, потом и плакала где-нибудь но четвертая бригада того не видела. А в самой четвертой бригаде все попрощались с Вандой весело, и ни один колонист и не подумал плакать.
17. Флаги на башнях
Постройка корпусов завода была закончена, и, как всегда это бывает, именно теперь скопилась такая масса работы, что, казалось, ее невозможно когда-нибудь переделать. Кое-где стояли на фундаментах станки, другие станки еще прибывали и прибывали, и ставить их было негде: то фундамент не готов, то подсыпка не сделана. Колонистский двор, как ни берегли его, обратился все-таки в хаос. На новых зданиях стоят леса, везде разбросаны бараки, сараи, остатки досок, щебень, просто обломки кирпича, зияют известковые ямы, валяются разбитые носилки, куски фанеры, куски рогожи, и все это присыпано вездесущим строительным прахом, от которого нет спасения уже и в главном здании.
А рядом с новым заводом, «возникающим в хаосе» стройки, умирает старое производство Соломона Давидовича, и вокруг него распространяется такой же хаос, только этот хаос умирания.
В конце августа наступающие цепи колонистов вышли на линию 1 ноября, это в среднем по колонии; правый фланг, девочки, «теснили отступающего в панике противника» на линиях двадцатых чисел декабря, но все равно завод Соломона Давидовича умирал. Токарные «козы» выбывали из строя одна за другой, в машинном отделении деревообделочного цеха было не лучше. Стадион, заваленный хламом обрезков, бракованных деталей, массой дополнительной приблудной дряни, представлял настолько отвратительное зрелище, что Захаров категорически запретил с наступлением холодов возвращаться на стадион для работы. Раза два на стадионе почему-то начинались пожары. Их легко тушили, оставались черные пятна обугленных участков, от этого стадион казался еще печальнее. Соломон Давидович говорил колонистам:
— Можно все вынести: можно перенести производственные неполадки, можно перенести новый завод, но нельзя переносить еще и пожары! Разве можно для моего сердца такие нагрузки? С какой стати?
Колонисты утешали Соломона Давидовича:
— Он все равно сгорит — стадион. Так и знайте, Соломон Давидович, он все равно сгорит.
— Откуда вы так хорошо знаете, что он сгорит?
— А это все колонисты говорят.
— Мне очень нравится: все колонисты говорят. Разве они не могут говорить что-нибудь другое?
— Про стадион? А что ж про него говорить? Это старый мир, Соломон Давидович! Его все равно нужно подпалить.
Соломон Давидович и обижался, и тревожился. Теперь он выдумал для себя моду приходить по вечерам к Захарову и дремать на диване. Захаров спрашивал его:
— Почему вы не спите, Соломон Давидович?
— Новое дело, хвороба его забрала б!
— Какое дело?
— Очень смешное, конечно, дело: пожара ожидаю.
— На стадионе?
— Ну а где же?
— Так почему вы думаете, что пожар случится в то время, когда вы не спите? Ведь загореться может и под утро?