Виктор Шевелов - Те, кого мы любим – живут
Я не слышал, когда оборвалась песня, разбуженный ошалелым взрывом неистовствующего зала, я успел только заметить, что Арина поклонилась, собралась уйти. Зал не отпускает ее, просит повторить песню. Она смотрит в мою сторону, взгляд застыл на мне.
— Браво!
— Бис! Бис!..
Она покачала головой, сказала спасибо и ушла.
Санин покосился на меня. Глаза у него влажно блестят. Видно, в нем не угасли еще звуки песни, не перестало греть тепло мелодии; чужая тревога, тоска отозвались в нем.
— Какая славная девушка!
На сцене вновь стояли конферансье. Их слушать теперь было пыткой. Вообще слушать и видеть ничего не мог. Поднялся, чтобы уйти. Санин не стал удерживать, проводил взглядом до двери.
В коридоре меня остановила Арина. В руке у нее был небольшой сверток.
— Вы уходите?
— Да.
— Я тоже. Проводите меня.
Мы вышли из клуба. Лес оглашал простуженным треском дизель передвижной электростанции. Лампочка, зажженная у входа, вырывала белый лоскут у черного неба. Мороз, как крапива, обжигал лицо, трудно было продохнуть.
— Поздравляю вас.
Ее «вы» хлестнуло по сердцу.
— Благодарю.
— Я все время смотрела на вас, а вы ни разу глаз не подняли.
— Боюсь, если бы даже взглянул, это мало доставило бы вам удовольствия.
— Александр, — голос Арины дрогнул: — Я ни на что не надеюсь и не прошу ни о чем. У меня с Сосновым ничего не было, нет и не будет никогда. Не пойми дурно: я слишком люблю тебя, чтобы лгать тебе и себе. Я поступаю с Сосновым так, как считаю нужным поступать, чтобы наказать тебя; даже тогда, когда ты был там… и очень болен! За красивый миг твоей любви, который стал теперь мне вечностью, я взамен ничего не возьму. Мы не смогли сберечь и оградить от зла своей песни, своего счастья, сердца. Я умру, но не прощу. Я слишком люблю, чтобы довольствоваться малым. Крохи с твоего стола мне не нужны.
— Все, что касается меня и Нади, — ложь, — сказал я.
— Неужели ты думаешь, что теперь нужно, чтобы это было неправдой? — Она ждала только секунду и опять заговорила.
Я молчал. Вопрос ее обжег. Гордая, обозленная, недоступная была она. Лицо ее в призрачном свете молодого месяца было строгим, брови чуть-чуть сведены. Вновь я не узнавал ее, вновь все в ней было для меня неразгаданной тайной, глубиной, непостижимостью. Я одновременно испытывал за нее радость, истинную божественную радость души и боль. Я теперь знал, что у человека любовь бывает один раз: все остальное, что будет потом, будет подобие ее — близкое или далекое. Хотелось упасть на колени и просить Арину замолчать. Голос ее звучал ровно. Она будто угадывала мои мысли, говорила почти о том же, о чем думал я. Только веяло от нее строгостью, холодом и недоступностью. Именно эту — гордую и недоступную женщину в ней я любил и люблю сейчас еще сильнее. Мне отказывает дар речи, я не нахожу хотя бы затасканных, обветшалых, обыденных слов, чтобы объяснить ей все это. Я слышу только свою любовь и отказываюсь понимать ее. Слова ее — «нужно ли, чтобы это было неправдой» — опрокидывают во мне уверенность в ее чувстве. Было ли оно вообще? Я почти уже верю, что за ее гордостью таится равнодушие ко мне. И, прервав ее, начинаю говорить убежденно и страстно: все то, что было, — выдумано ею; никогда в ее груди не было огня; дворец, который она воздвигла, был на песке и вообще это был не дворец, а лачуга, карточный домик. Она с недоумением и страхом смотрит на меня, будто возле нее — человек чужой, незнакомый ей, и я сознаю, что я глуп и жалок, что в самом деле я не знаком не только Арине — самому себе. Но остановиться уже не могу. Качусь с откоса вниз. Как мелкий ревнивец, бессчетно раз называю ненавистное мне имя Соснова, чувствую, что говорю ложь, и утверждаю ее, как правду.
— Вот, я обещала, — резко прервала Арина. — Дядя тоже сдержал слово, — она передала мне сверток. — Не верить человеку значит не только не любить его, но и не уважать. — Она повернулась и ушла.
Я стоял пристыженный и жалкий: ничтожество говорило моими устами. Твердый и железный позволил обнажить в себе мерзкое, нелепое. У каждого человека есть это, но сильные это могут убить в себе навсегда! Я же минуту тому назад был червем. Некоторое время видел спину удаляющейся Арины, ее мальчишескую стройность. И вдруг заметил в руке сверток. Окончательно вернулся к действительности. Что вздумалось ей оставить этот пакет?.. Развернул плотную лощеную бумагу. Приблизился к фонарю. Лес будила треском передвижная электростанция. Ветер раскачивал фонарь. Внезапно я увидел у себя на ладонях три живых красных розы. Отбросил бумагу. Тонкое, как паутина, дыхание разлилось в густом морозном воздухе. «Если это будут красные, я принесу их тебе!» У самого уха прозвучал голос Арины. Показалось, что она стоит рядом. Я оглянулся. Но это была только память; она остро хранит все некогда сказанное Ариной. Три живых красных розы. Чья-то рука их недавно срезала со стебля. Еще не тронута увяданием их свежесть, неукротимо бьется их пульс. Обнаженные и нежные, как три птенца, жмутся они к ладони. Мороз зол и беспощаден. Лепестки обжигает огонь. Но они слишком красивы, чтобы умереть! Рубиновая свежесть их сродни звездам.
Я поднес розы ближе к глазам, дохнул, чтобы согреть, радуясь их чистой нежности; дыхание упало на бархатистые лепестки белым инеем. И вдруг — розы умерли. На глазах у меня угас их рубиновый цвет. Лежали они обуглившись, черные. Я ничему еще не верю, хочу, чтобы все это было сном.
— Черные розы! — шепчут, повторяют губы. Что-то во мне дрогнуло, раскалывается грудь. От света с испугом я бросился бежать в глубь леса. Очень хочу, чтобы все было сном. Что-то на ходу доказываю себе, против чего-то восстаю, о чем-то спорю. Но явь слишком очевидна. Мне не хватает воздуха, тесно груди. По щекам текут слезы…
Итак, новый год!
Сегодня меня пригласили в штаб дивизии, потребовали объяснить причину отказа уехать в отпуск. Всему виной Клавдия Ивановна. Ее твердая рука всполошила штабных работников. Но не те времена, чтобы нельзя было распорядиться по своему усмотрению своим отпуском, тем более, если от него отказываешься. Было бы наоборот, требуй я его. Приятели смеялись, переиначивая известное изречение: жить в обществе и быть свободным от него нельзя; общество не так совершенно, поэтому пользуйтесь свободой.
— Крамольные ведете речи, — сказал я помначштаба. Он в свою очередь пошутил:
— Вы их зачинщик, Метелин. Вместе пойдем на губу.
С приходом в дивизию Калитина обстановка стала заметно теплее. Но еще облегченнее вздохнули штабные работники, когда ушел Соснов. Громов отправил его на передовую командиром маршевой роты. Некому было больше наушничать и доносить. Но, говорят, он нашел себя: рота его успешно ведет бои.
Был поздний час, когда я возвращался из штаба, поднималась вьюга, замело дороги, и вдруг закрутила такая кутерьма — шага ступить нельзя Я решил заночевать у Варвары Александровны. Встретила она меня теплее, чем родного сына, захлопотала у стола, развела огонь. Все в ее доме было близким и знакомым. Здесь волею обстоятельств впервые встретил я. Арину, воздух, казалось, хранил еще ее дыхание. От Варвары Александровны не ускользнуло мое состояние. Но и глазом не повела, хотя все ей, знаю, известно. У нее чаще стала бывать Арина. Угостив оладьями и напоив чаем, она не донимала надоедливо расспросами, лишь сокрушенно вздохнула:
— Мы такими не были. У нас было все проще. Вы, молодые, мудрее и глубже нас, больше вам ведомо всего. Вот потому столько у вас и бездорожья. Поди, и мой Сережа тоже сейчас на перепутье…
За окном стонала вьюга. Старая женщина прислушалась к завыванию ветра, подбросила в печку поленьев.
— Ну, я пойду. А ты ложись, милый, вот здесь, — она указала на кровать у стены. Взбила подушку, отбросила одеяло и вышла.
И опять за окном было слышно, как билась насмерть пурга. Я погасил лампу, пододвинул стул ближе к печке. Черный сумрак обступил со всех сторон, тянул руки к огню. В трубе выл ветер. Угли дышали, двигались, шевелились. За спиной, показалось, скрипнула дверь. Я бездумно всматривался в самое сердце огня, околдованный чем-то непостижимым. Непостижима вдруг стала и жизнь. Если бы знал, где упаду, как бы я поступил тогда — обходил ухабы трусом или рядился в благоразумие? Непостижимость! Может быть, в ней смысл и прелесть бытия? Одни — беды и радости склонны приписать судьбе, другие — сомневаются, третьи — подставляют лицо ветру, испытывая упоение и восторг, а все, взятое вместе, есть жизнь. И я весь соткан из судьбы, сомнений и восторга, хотя разум нередко спорит с сердцем, утверждая противное — мир материален, мои поступки, действия — тоже суть материального, предопределены прихотливой вязью обстоятельств. А так ли это?.. Если бы я слепо верил в судьбу или в сокрушительную силу обстоятельств, то до конца ли я исполнил бы свой долг — быть на земле человеком?..