Георгий Семенов - Ум лисицы
Утром проснулся с головной болью, вспомнил необычный сон, прорычал со злостью и звучно зевнул. За окном едва синело утро, окрашивая комнату в пепельный цвет. Зевота мучила его. Но он, свесив ноги на пол, чувствуя, как холод входит в теплые ступни, долго еще зевал, почесывался, поглаживая колючую щетину на подбородке, и, как всегда, тянул до последней минутки…
Свет слабой лампочки брызнул в глаза, Круглов зажмурился, а когда огляделся вокруг, зевая и почесывая грудь, оцепенел в крайнем изумлении и с раскрытым ртом.
На тумбочке лежала новенькая, помятая десятка. Горбушка черного хлеба бесследно исчезла. В углу чернела дыра.
Он схватился за голову, за уши, потому что снова услышал аккордеон и мелодичный голос, поющий на очень высокой, комарино-тонкой ноте. Подташнивало и кружилась голова. Понял, что с ним происходит что-то нехорошее. Подумал о медицине. Испугался, сердце его заколотилось с такой частотой, что он даже вспотел и едва перевел дыхание, поглядывая в углы комнаты с мистическим ужасом и небывалым душевным страданием. Он уже не сомневался, что заболел, и это ввергало его в глубокую тоску.
Машинально оделся, машинально зашнуровал ботинки, не понимая, зачем это делает, если все равно сошел с ума.
Он вышел из дома и, словно забыв, куда ему нужно идти, вспомнил вдруг, что не взял с тумбочки…
«А что не взял? — спросил сам себя Круглов. — Разве там что-нибудь? Может, там и не было ничего? — размышлял он, возвращаясь в дом и отпирая висячий замок на двери комнаты. — Конечно, не было».
Но там, на тумбочке, была все-таки десятка. Он взял ее двумя пальцами с легкомысленной усмешкой, понимая, что берет пустоту, которая ему чудится. Но все-таки взял, ощутив плотность бумаги, и сунул якобы во внутренний карман пиджака, с сожалением посмеявшись над собой, как над окончательно чокнутым, пропащим человеком, хотя и почувствовал при этом скомканную жесткость бумаги на груди.
Круглов даже вспомнил бога и прочувствованно обратился к нему, беззвучно шевеля губами: «Господи, прости меня, грешного, старого, недостойного. Прости. Да будет поля твоя. Грешен я, господи!»
Был он человек не религиозный, но о боге иногда помнил, мня его своим защитником, а порой даже крестился украдкой, стыдясь самого себя, будто совершал что-то непристойное.
После вчерашней метели, как это часто бывает, небо прояснилось, ветер совсем утих, снежные наметы островерхими волнами белели тут и там, скульптурной своей пластикой являя людям великое мастерство хозяина зимних ветров. Еще неутоптанные языки снега лежали на тротуаре, чередуясь с голой чернотой соленого асфальта.
Круглова пошатывало. Ему казалось, что он идет по шпалам, то и дело сбиваясь с шага: то поскальзываясь, то увязая в сыпучем снегу, то семеня по твердому покрытию — ноги его привычно, по-зимнему, осторожничали, мышцы их были напряжены, как бы сами собою ожидая коварной ледяной дорожки. В сумерках, будь они утренние или вечерние, глаза совсем плохо видели.
На автобусной остановке, слушая свою бесконечную музыку, которая угнетала его, как похоронная, Круглов покашлял предупредительно и, тронув рукой плечо пожилой женщины, стоявшей к нему спиной, спросил смущенно:
— Где бы это… самое… Вы не знаете? Зайти бы надо… Медпункт какой-нибудь… А?
— Чего? — отозвалась женщина с испугом, как спросонья.
— Медпункт какой-нибудь… Не знаете где? Поблизости есть какой-нибудь или нет? Зайти надо.
— Болит чего?
— Да так, надо… Музыка какая-то мешает… Не пойму сам…
— Давление, что ль?
— Не знаю, — ответил Круглов с надеждой. — Может, и оно. Никак чего-то… Трясу башкой, а она, как пчела в волосах…
— Сходи, сходи. Проверься, конечно, — сказала женщина. — То циклон, то какой-то антициклон… Крутит, вертит — ничего не поймешь.
— А где это? Медпункт-то…
— А тут рядом! Вон, по Никольской пойдешь, под горку спустишься, красный дом увидишь, а налево голубой. Вот в этом голубом «Приемный покой». Там увидишь. Там «скорые» стоят. Зайдешь и спросишь, где дежурный… Я почему знаю, потому что зуб рвала ночью как-то… На стенку лезла! Пошла, а мне тут же и вырвали. Рубль даю, а он обиделся. Ты, говорит, что это?! Ты лучше, говорит, пойди и медсестре дай, а мне не надо. А за чтой-то медсестре? Что она, помогала, что ль? У меня у самой зарплата не больше ее. Спасибо сказала, и ладно… А ты не шути, молодой еще, иди, иди…
Подошел автобус, засипел пневматическими тормозами, заблокированные колеса его, скользя по накатанному льду, опасно понесли всю огромную тушу автобуса на людей, которые попятились на тротуар, а колеса стукнулись резиной о бортовой камень и остановились на поблескивающем ледяном панцире.
Круглов похлопал себя по ушам, растянул рот в принудительной зевоте, стараясь избавиться от звучания аккордеона, и пошел по Никольской, под горку, боясь поскользнуться, чувствуя себя так, будто крутая эта улица тянет и тянет его вниз, как пропасть, над провалом которой он едва держался, цепляясь испуганными ногами за земную твердь.
Небо над крышами окрашивалось в голубо-алый цвет. Стены казались лиловыми. Стайка сизых голубей паслась на тротуаре, подбирая крошки, брошенные из окон. Разбежались из-под ног, как куры. Один взлетел, задев маховым пером, обдав лицо морозным ветром.
Круглов увидел красный дом, а наискосок от него, через улицу, купоросно-голубой фасад больничного типа. Приземистый длинный дом со стеклянной вывеской, предупреждающей пешеходов о выезде машин. Выстрелом хлопнула в морозном воздухе входная дверь на пружинах, из нее вышел парень, держась за щеку. Видно, зуб…
Круглов к нему.
— Эй, мужик! — окликнул он. — Погодь малость!
Тот остановился, блаженно глядя и улыбаясь перекошенным лицом. В уголочке разбухших губ запеклась свежая кровь, в глазах — счастье, во рту зажата окровавленная вата.
— Ну как? — спросил Круглов. — Отпустила?
— Не говори, — ответил тот, улыбаясь, будто встретил старого друга.
— А где тут это… вход-то? Здесь, что ли?
— Здесь… Войдешь, и потом направо. Иди, там нет никого. Без очереди.
— А ты не знаешь, тут это… Чего-то у меня музыка в голове какая-то, — сказал Круглов, повертев возле виска растопыренными короткими пальцами. — Слушай, как думаешь, а? Помогут?
— Помогут! — воскликнул добродушный парень, которому весь белый свет казался в радужном сиянии.
— А слушай, а это… Вот посмотри-ка, — сказал Круглов, протискивая руку за пазуху. — Извини, я тут это… Чего-то ничего не пойму… Вот это вот, видишь, что это? — спросил он, достав и показывая смятую десятку. — Как думаешь?
— Ты даешь! — с неловким, ватным смехом отвечал парень. — Как чего?! Червонец!
— Точно?
— Сомневаешься, давай мне, — проговорил он, не переставая смеяться. — Тебе не сюда, наверное, — махнул он рукой на дверь, — а куда-то еще надо. Тут первая помощь…
— Закатай губы…
— Чего ты говоришь?
— Губы, говорю, закатай, — мрачно повторил Круглов и, расправив десятку, засунул ее обратно в карман.
Странная догадка осенила его, ознобом пройдясь по всему телу.
— Так, — сказал он, глядя на обескураженного парня. — Хвосты рубаются.
— Что?
— Уйди, перемычка, скройся в тумане… Чего ты? Или машинка закаточная нужна? Чего ты так губы раскатал? Уйди, — говорил он нахраписто, хотя на самом деле вовсе не злился на парня, а был даже очень благодарен, говоря с ним по-своему шутливо и задушевно. Иначе он не умел, не мог говорить с людьми, у него не получался разговор, а вылетали бранчливые блатные словечки, понятные далеко не всем, и окрашены были эти слова в черный как будто цвет. — Не обижайся, — сказал он парню и похлопал по плечу. — Фотография у тебя веселая.
А когда остался один, вынул опять таинственную десятку, разглядел ее всю от краешка до краешка, заметил даже следы крысиных зубов и дырочки от острых когтей, тонкие проколы.
Душа его возликовала, он понял, что свершилось чудо, что крыса откуда-то из подполья принесла ему червонец за краюху хлеба и что грех будет, если он эту дурную денежку не прогуляет.
Музыка его утихла, отдалилась, как улетевший комар. Но теперь Круглову и самому захотелось петь, душа просила шумной радости. Он посмотрел на купоросный фасад «Приемного покоя», посторонился, пропуская «скорую», и потихоньку пошел пешечком обратно в горку, безумновато бормоча себе под нос:
Как рыба корюшка,Ты рыбка жадная…Ах, Оля-Олюшка…Любовь площадная…
Голуби опять бежали из-под ног, трещали крыльями. Ему было жарко, душа горела радостью, ликовала, избавившись от смертельной тоски: он давно не чувствовал себя таким здоровым и беспечным, рожденным как бы для веселья и музыки: