Виктор Конецкий - Том 5. Вчерашние заботы
Прав дед. На все сто процентов прав.
И, чтобы избавиться от неприятных обличений, я предлагаю последний раз «дернуть» время — перейти на московское.
Все согласны.
Это особенное ощущение — возврат к московскому времени, это ощущение возврата в свою оболочку, под свое одеяло: первая сигарета, например, после обеда вдруг совпадает с последними известиями по «Маяку». И это очень приятно.
Дед манит меня пальцем в штурманскую. Там шепотом объясняет ситуацию. Оказывается, дурацкие радиограммы от «Эльвиры» Фомич не выкидывал, а сохранял в заветном ящике. И супруга всю его любовную переписку надыбала. Ведь ящик он не запер, и она, ясное дело, немедленно засунула туда свой женский нос. Фомич пытался объяснить бенгальской тигрице, что все это пошлые шутки и что хранил он любовные радиограммы, чтобы сдать их в политотдел, партком, прокуратуру, профком, произвести расследование личности отправителя и наказать последнего, но все эти жалкие и вульгарные объяснения на Галину Петровну не подействовали, и она трахнула его по больной башке чем-то тяжелым. Чем именно — Ушастик не знал, но трахнула крепко. И теперь Фомич лежит пластом, а доктор ставит ему клизму или проводит какое-то другое оздоровительное мероприятие. И что он (это уже Иван Андриянович), как парторг и вриопомполит, просит меня навестить Фому Фомича и выяснить, насколько тот в состоянии профессионально исполнять капитанские обязанности, потому что мы все-таки в Баренцевом море плывем, а не на дачном огороде грядки копаем.
Все это докладывал Иван Андриянович сбивчиво и с настоящим волнением. Степень необычности состояния стармеха я почувствовал еще в рубке, когда он врезал по судоводителям «Державино» за астрономическое количество реверсов без всяких шуток и смягчающих горькую истину интонаций.
В результате сбивчивости Ивана Андрияновича только потом выяснилось, что клизму доктор ставил не Фоме Фомичу, а Галине Петровне — она, как и положено коварно обманутой жене, наглоталась седуксена с эуноктином, изображая самоубийство на почве ревности.
«Интересно, — подумал я, — как бы вела себя к концу рейса и в подобных кошмарных обстоятельствах Жюльетта Жан или Мария Прончищева?»
В конце концов, ведь это факт, что Галина Петровна повторила тернистую дорогу этих отважных женщин (в географическом смысле слова, естественно).
Фомич был не так уж плох, как выходило из рассказа стармеха. Но, прямо скажем, я без труда понял, что психически он травмирован.
— Во! Слышишь? Во, как храпит подруга жизни, а? — слабым голосом спросил он меня с дивана, на котором полулежал, укрывшись нашим общим, честно отслужившим свое тулупом.
Галина Петровна храпела богатырски. О чем я и сказал Фомичу.
— Виктор Викторович, значить, у меня к тебе просьба. Сядь.
Я сел, почему-то вспомнив, как когда-то попросила меня сесть Вера Федоровна Панова.
— Все знаешь? — спросил Фомич.
— Все, — сказал я.
— Коэффициент усталости у меня превзошел норму, значить, — сказал Фомич.
И я увидел, как блеснула в уголке его глаза влага. Грустно все это было.
— Ты человек, конечно, заслуженный и интересный, но только тут такой гутен-морген со мной получился, что доведи-ка пароход до точки.
К сожалению, я из тех типов, которые ради острого словца не пожалеют и отца; потому на языке так и завертелось, что, мол, пароход до точки уже дошел. Но тут я сдержался.
— Доведу, Фома Фомич, — сказал я. — И чего тут вести-то его? Тут он и вообще сам бы доплыл. Через сутки шлепнемся на якорь у Анны-корги в Мурманске. Все хорошо будет. Вам подмена приедет. Я за эти сутки вам еще кое-какие сдаточные бумажки напечатаю.
Фома Фомич немного оживился:
— Возьми-ка сдаточный акт. В папке на столе сверху лежит.
Я нашел бланк акта.
— В графе «Состояние корпуса» знаешь что, значить, надо будет написать?
Графа эта сформулирована в типовом бланке так: «Состояние корпуса (указать вмятины, гофрировку и т. д.)».
— Ну? И чего вы тут хотите написать?
— Напиши: «Смотри акт осмотра корпуса от 3 апреля 1975 года при доковании в порту Ленинград».
— Фома Фомич, сегодня двенадцатое сентября, и позади у судна два сквозных плавания по Арктике. Какой дурак у вас будет принимать старый акт вместо существующего ныне корпуса?
— Конечно, — согласился Фомич, — все они перестраховщики, я и сам это понимаю. А все одно напиши, как я сказал. Дальше не твое дело. Приедет, значить, такой перестраховщик, как наш Стенька Разин. Я нынче Тимофеичу говорю: «Принеси сертификаты на спасательные плотики!» Он на пятнадцать минут глаза в потолок уставил, потом мне — мастеру! — говорит: «Я за них, за эти сертификаты, расписывался и потому вам отдать не могу, потому что я тогда без них останусь». А? Вот спирохета, мать его в… Я ему: «Спишу с приходом и еще с проколом в дипломе». А он мне, значить, что?
Задав этот вопрос окружающему пространству, Фомич надолго задумался. От храпа Галины Петровны, плавного на зыби покачивания судна, тусклых туманных гудков и просто от усталости меня повело в сон.
— Ну, а он что? — спросил я, стряхивая сонливость.
— А он: «Вот как уйду с флота, ничего не буду делать, кроме как на вас вульгарные доносы писать; каждый, говорит, день по бумаге буду на вас писать, пока вам шею не свернут». Я его, гадюку, на Доске почета, значить, каждый год пригревал, а он мне?.. Или вот симпатия ваша, второй помощник. Знаете, как про меня в Александрии выразился прямо при агенте? «Вы, говорит, типичный представитель тех людей, которые в парламентских государствах существуют только за счет налогоплательщиков». Так и выразился. Во, загнул! Память-то у меня, значить, еще есть. Слово в слово запомнил. Он, симпатия ваша, моряк хороший, спорить не буду, не Стенька, из тех… из этих, ну, как сказать… Вот молодой был, посылают на какое дело, я спрашиваю: «На какое дело посылаете? Мне с собой десять человек брать или трех ребят?» Вот он из, значить, тех трех, но зачем на меня так обидно выразился? Что, я всю жизнь не своим трудом прожил? Что, это не я в сорок втором на фронте в партию вступил?
— Правы вы во всем, Фома Фомич, — сказал я. — Трудная и сложная штука жизнь. А сейчас я на мост пойду. Туман все-таки. Вы спокойно отдыхайте.
— Я и про его шуры-муры с Сонькой знаю, — сказал Фомич. — Вот отбился я от нее, не послали ее на «Державино», а теперь сам себе подмену запросил… Да. Иди, Викторыч, иди. И у Кильдина всегда кораблей много крутится. Поосторожнее там.
— Есть, — сказал я.
— Позывные поста, кажись, «Восход», помнишь?
— Они уже двадцать лет «Восход», Фома Фомич. Отдыхайте спокойно.
Расхаживая из угла в угол по рубке, я думал о том, что если посчитать все убытки, которые принес, приносит и будет еще приносить Фомич государству своими всегда законными уклонениями, стояниями, отстаиваниями, страховками и перестраховками, то они, пожалуй, превысят стоимость «Державино» вместе со всей сосново-лиственничной начинкой плюс караван на палубе. Но все у него по нулям, и никто никаких официальных претензий к капитану Фомичеву предъявить не может. И помрет он с такой чистой совестью, как лапки у морских чаек…
Миновали Канин Нос, и моя старушка «Эрика» потребовала, чтобы я надевал на нее чехол и укладывал в чемодан. Она просится туда, как пес в привычную конуру. Устала, хочет отдохнуть. Но разрешить это машинке не могу: печатаю для Фомича сдаточные бумажки.
И все больше крепнет во мне мысль о том, что пора завязывать с морями навсегда, и уже без дураков навсегда.
Известно, что хороший капитан должен уметь сохранить в глазах команды чуточку тайны, как умная жена умудряется сохранить для мужа в себе какую-то частицу тайны до самой смерти.
Так вот, пора и мне покидать флот, чтобы он оставил для меня в себе чуточку неизведанного и таинственного, чтобы морская работа — водить корабли — не до конца потеряла бы для меня юношескую привлекательность.
Еще один рейс со Спиро Хетовичем — и мне концы.
Потому — к черту курсы повышения квалификации. Через неделю я буду свободным художником. Хватит поддаваться на подначки друзей: «Ты засиделся на берегу, штаны протер, пыль с ушей отряхни…» и т. д.
Ладно, решение увольняться принято. Если решение принято, оно выполняется. И это почти всегда мой закон, хотя я и не самый волевой человек на свете. Ах, все «я» да «я»!..
Только почему бы не отболтаться на курсах? Два месяца с сохранением последнего оклада. И новенькое что-нибудь узнаешь из радионавигации или об определениях места по спутниковой аппаратуре… Нет! Если решение принято, оно выполняется. И тогда будем рубить сразу. И заявление об увольнении по собственному желанию подаю сразу с приходом.
И, чтобы закрепить решение, я печатаю на старушке «Эрике» заявление, ибо написанное пером не вырубишь топором.
Напечатанное пером я тут же рву в мелкие клочья. Потому что это типичный перегиб. Обычный, типичный для меня перегиб — от слабости. Является третий штурман — тот самый парень, который стенал по поводу трех часов выходного времени в Игарке и не давал желудку Спиро Хетовича толком усвоить вульгарную свинину. Третий или четвертый штурман самые несчастные, потому что они еще и главные судовые машинистки.