Валентин Катаев - Том 8. Почти дневник. Воспоминания
И вот Владимир Ильич Ленин попал в эту компанию. Ему сказали, что это художники, представители самой что ни на есть ультралевой революционной интеллигенции.
Владимир Ильич посмотрел их работы. Его окружили, заговорпли о литературе — о Пушкине, Маяковском и начали спрашивать мнение Владимира Ильича о «левом» искусстве. Владимир Ильич сказал: «Я совершенно этого не понимаю. Мне лично нравится Пушкин».
Тут вышел бородатый дядька и горестно сказал:
— Пушкин?
— А вам, видно, Маяковский нравится больше, чем Пушкин?
— Больше.
— Почему же-с?
— Потому, что Маяковский стоит за Революцию, за Рабоче-Крестьянскую Красную Армию.
— Вот как! — воскликнул Ленин. — Стоит за Революцию, за Красную Армию? Гм, гм… Это меняет дело.
И он, посмеиваясь, уехал.
В этом эпизоде весь Ленин — прямой, принципиальный, в высшей степени тактичный и прежде всего революционер.
Эти треугольнички супрематизма никому не пригодились, но из среды вхутемасовцев тех легендарных лет с течением времени вышли многие подлинные новаторы, революционеры по духу, по форме. Теперь их знают все. В их числе Кукрыниксы, Черемных, С. Образцов… И много других. Значит, какое-то здоровое начало было в их ранних новаторских стремлениях. Они искали новых форм для выражения нового содержания. Я вспоминаю об этом, конечно, не для того, чтобы найти какое-либо оправдание или подобие оправдания для ремесленного, бескрылого формализма со всеми и всяческими выдуманными «измами». Но ведь бывают и хорошие «измы». Хотя бы реализм, романтизм… Я хочу напомнить, что молодое и революционное искусство всегда связано с новаторством. Поощрять его — святая обязанность также и нашей писательской организации. Ибо без непрерывного обновления ничто не может жить, а тем более искусство. Конечно, процесс этот сложный, и среди молодежи неизбежны люди увлекающиеся, падкие на новизну ради новизны. Но в руководстве искусством ведь так важно терпение. Нужно уметь и нам быть терпимыми и терпеливыми.
Но по отношению к поискам подлинно революционным, новаторским — таким, которые в русле социалистического реализма ищут новых струй и течений, — мы должны быть внимательны, терпеливы, дружественны. Ибо не идти вперед, стоять на месте — значит катиться назад.
А это было бы не по-большевистски.
1957–1961
Слово о Гоголе*
Гоголь — одно из самых дивных явлений русского художественного гения. Только великий народ мог дать миру такого великого писателя.
Гоголь — художник совершенно самобытный, небывало оригинальный.
Пушкин как-то записал в своем дневнике: «Вчера Гоголь читал мне сказку, как Иван Иванович поссорился с Иваном Тимофеевичем — очень оригинально и очень смешно».
Как видите, у Пушкина здесь описка: Иван Никифорович назван Иваном Тимофеевичем. Но есть еще и другая обмолвка: повесть Гоголя названа сказкой.
Лично я уверен, что это не обмолвка и не описка. Думаю, что Пушкин вполне сознательно назвал повесть Гоголя о двух миргородских обывателях — сказкой.
При всей ее бытовой достоверности, жанровости, она по духу своему, по кисти, в значительно большей степени — сказка, чем повесть. В ней житейская пошлость и сами характеры героев доведены до чисто сказочных фантастических масштабов.
Гоголь-художник, в значительной мере, вышел из стихии народной сказки и народной песни.
И Пушкин это безошибочно почувствовал. Он гениально проник в самое существо Гоголя и с волшебной точностью определил его излюбленную литературную форму: не повесть, а именно сказка. Почти все написанное Гоголем более всего похоже на сказку, начиная с «Вечеров на хуторе близ Диканьки», «Миргорода» и кончая «Мертвыми душами». Они все населены характерами поистине сказочными.
Не будем говорить о Вие, Панночке, Красной Свитке, Басаврюке, черте, укравшем месяц, ведьме с отрубленной рукой, мертвецах, грызущих друг друга на дне пропасти… Они являются, в прямом смысле, персонажами сказочными, заимствованными из чистейших родников народного творчества.
Но возьмем даже персонажи «Мертвых душ» или «Ревизора». Ведь это тоже характеры сказочные, хотя и взятые не из народной старины, а из окружающей Гоголя действительности, что не помешало их фантастичности.
Реализм нисколько не противоречит фантастике. Больше того. Мне думается, что народная сказка — в самой своей основе — реалистична, верна жизни.
«Народ не выдумывал; он рассказывал только о том, чему верил…» — пишет Афанасьев в предисловии к собранию русских народных сказок. Конечно, верования народа были фантастичны. Но народ «не отважился дать своей фантазии произвол, легко переходящий должные границы и увлекающий в область странных, чудовищных представлений».
В этом — различие между фантастикой истинно народной и фантастикой кабинетной, «высосанной из пальца», декадентской, действительно дошедшей до «странных, чудовищных представлений».
Фантастика Гоголя реальна, хотя характеры, созданные им, сказочны, точнее, сказочно преувеличены.
Уж если Хлестаков врет, так врет сказочно! Коли Ноздрев наглец, то сказочный наглец! Если Плюшкин скуп, то он скуп, как царь Кащей, который «над златом чахнет»… У Гоголя все реально и вместе с тем — все — сказка! Если арбуз, то семьсот рублей арбуз! Если курьеры, то 35 000 курьеров! Если взятка, то взятка сказочная: не чем-нибудь, а борзыми щенками. Если лошадь, то розовой или голубой шерсти.
Господи боже мой! А дура Коробочка? А Яичница? А Держиморда? А дама просто приятная и дама приятная во всех отношениях? Даже на секунду появившийся в первой главе «Мертвых душ» молодой человек в белых канифасовых панталонах, весьма узких и коротких, во фраке с покушениями на моду, из-под которого видна была манишка, застегнутая тульскою булавкою с бронзовым пистолетом! А сбитенщик с лицом, как самовар из красной меди, но с черною, как смола, бородою!
Но и героические фигуры Гоголя также сказочны, легендарны, былинны. Чего стоит один Тарас Бульба — величайшее создание гоголевского гения, равного которому еще не видел мир.
Все это так. Но это не самое главное. Самое важное заключается в том, что в народных сказках всегда присутствует высокое нравственное начало. Понятие о добре и зле. О правде и кривде. Именно это высокое нравственное чувство, которым как бы пропитаны все творения Гоголя, и ставит его на огромную высоту, как художника воистину народного и национального — великого писателя России.
Гоголь обладал совершенной «писательской аппаратурой». У него было острейшее зрение, тончайший слух, изумительное осязание — словом, все пять внешних чувств, обостренных и доведенных до совершенства. Но кроме этого, он еще обладал, быть может, самым драгоценным для всякого подлинного художника слова — шестым чувством: чувством внутренней музыкальности, ритма.
Гоголь был музыкален до кончиков ногтей. И этим он, несомненно, был обязан стихии дивной народной украинской песни, под звуки которой засыпал, еще лежа в своей младенческой колыбели, и которая потом всю жизнь звучала в его удивительно израненной душе.
Приемом народной сказки, положенной на музыку народной песни Гоголь изображал окружающий его мир, современное ему общество.
Язык Гоголя по-народному груб и местами сыроват. Но художник творил из него истинные чудеса. Нет равного Гоголю в мировой литературе по умению изобразить предмет, построить метафору.
Я помню, как однажды ко мне прибежал взволнованный Есенин:
— Слушай, ты давно читал «Мертвые души»? Там есть одно совершенно гениальное, изумительное, неслыханное место. Понимаешь, там у Гоголя — дороги расползались во все стороны, как пойманные раки, когда их высыпят из мешка! Вот это, брат, настоящий имажинизм! Не нам чета!
Есенин тогда увлекался имажинизмом и, вероятно, был крайне поражен, что у Гоголя сто лет назад метафоры были куда лучше.
Впрочем, кто из нас, открыв в сотый раз Гоголя, не удивлялся вдруг невероятной силе его образов, дьявольской магии его изображения? Метафоры Гоголя всегда поражают, их воспринимаешь, как прочитанные впервые.
«Шум от перьев был большой и походил на то, как будто бы несколько телег с хворостом проезжали лес, заваленный на четверть аршина иссохшими листьями».
«Чичиков увидел в руках его графинчик, который был весь в пыли, как в фуфайке».
Поразительная пластика!
Влияние Гоголя испытали на себе целые поколения русских писателей, в том числе и лучшие советские мастера. Например, Маяковский, который много раз прибегал в своих стихах к чисто гоголевским преувеличениям:
Я знаю силу слов,я знаю слов набат.Они не те,которымрукоплещут ложи.От слов таких срываютсягробаШагать четверкоюсвоих дубовыхножек.
Эти срывающиеся гроба — конечно, могучая реминисценция из гоголевского «Вия».