Борис Васильев - Завтра была война. Неопалимая Купина. Суд да дело и другие рассказы о войне и победе
Летом Катя вернулась в пустую комнату. Мы — вся квартира — сидели за ее столом, пили привезенное ею вино и закусывали американской колбасой из последнего Катиного пайка. И я был единственным мужчиной за этим столом, потому что все остальные наши мужчины, отцы, мужья и сыновья, все наши семь звонков остались в братских могилах войны.
Катя очень хотела учиться. Мы тогда много говорили об этом. Все женщины дружно уговаривали ее идти на дневной факультет и ни о чем не думать, кроме учебы.
— Ты же у нас одна вернулась, Катюша. Уж как–нибудь и прокормим и оденем — только учись.
— Спасибо! — Катя улыбалась, смахивая слезы. — Спасибо, родные вы мои!
Она выросла из всех платьев и долго ходила в военной форме, весело звеня медалями. Бегала в МГУ, узнавала о конкурсе на филологический, навещала подруг и осиротевших матерей одноклассников.
И еще искала родственников. Упорно искала, писала письма, делала запросы, ходила, хлопотала, выясняла. И нашла.
— Знаешь, я поступила на работу.
— Как — на работу? А МГУ?
— МГУ? Не получается МГУ.
Было около двенадцати. Я только вернулся с занятий, так как работал днем, а учился вечером. И Катя вышла на кухню, услышав, что я брякаю посудой.
— У моей двоюродной сестры муж пропал без вести. В мае сорок второго, под Харьковом. А у нее трое: двойняшки как раз в сорок втором и родились. Хорошие такие двойняшки.
Помню, я уговаривал ее, с жаром доказывал, что она заслужила право подумать и о себе, что нельзя предавать мечту, что… Что мог еще доказывать семнадцатилетний фрезеровщик с завода «Динамо»? Катя слушала молча, иногда поглядывая на меня, и почему–то с благодарностью. А потом сказала:
— Они картошку поштучно делят.
И ушла работать в машбюро. По специальности.
И на работу Катюша продолжала ходить в старой солдатской форме. Только медали больше не брякали, потому что она сняла их уже на второй день.
— Там вдовы одни, в машбюро нашем. Зачем напоминать?
Первое платье мы подарили ей на день рождения. Мы думали, что она обрадуется, а Катя заплакала. Она плакала так громко, так отчаянно, так безнадежно, что мы и не пытались ее утешать. Мы как–то сразу поняли, что наша Катюша, которой в этот день исполнился двадцать один год, с чем–то прощается.
Катиной зарплаты никак не могло хватить на две семьи, и никакие сверхурочные тут не помогали. Но помог случай, и случай этот Катя считала самым большим своим счастьем. Кроме тех трех часов в березовой роще.
Звонок был длинным, вызывающе веселым, и дверь открыл я. На площадке стоял полковник, держа в правой руке странный и, видимо, тяжелый чемодан. Левый рукав был аккуратно засунут в карман шинели. Он ничего не успел спросить, как за моей спиной вскрикнула Катя, и я посторонился.
— Здравствуй, пулеметная дочка, — тихо сказал полковник. — Здравствуй, родная, здравствуй!
Я забрал лимитки у всех соседей и в смоленском гастрономе купил две бутылки коньяку и самый красивый торт: на большее не хватило. А когда прибежал, перед Катей на столике стояла новенькая пишущая машинка «Олимпия».
Мы всей квартирой пили коньяк, вспоминали тех, кто не вернулся, и громко пели вместе с Катей и Дворцовым:
День и иочь идут жестокие бои…
Допели песню, и Дворцов заторопился:
— Извини, Катюша, через час — поезд. Я ведь проездом: в Сибирь нацелился.
— Как — проездом?.. — Катюша встала. — Почему проездом?
— К жене. — Полковник улыбнулся смущенно и чуть виновато.
— Жива?! — крикнула Катя. И столько радости было в этом крике, столько счастья!..
— Нет, — вздохнул Дворцов. — Влюбился, понимаешь, в переводчицу. Девчонку мне родила…
Дворцов уехал, а подарок остался, и теперь Катюша брала работу на дом. Я написал объявления, и мы с ней расклеили их по столбам: «ПЕЧАТАЮ НА МАШИНКЕ».
Катя печатала не просто быстро, она печатала очень грамотно и непременно считывала текст, и ее работа не нуждалась в правке. У нее появилось много заказчиков, но она никому не отказывала, отказывая себя. И не просто в отдыхе или в развлечениях, а в личной жизни, в своей женской судьбе. Она словно приняла ее, эту неустроенную судьбу, такой, как она сложилась, не споря с ней, не пытаясь сопротивляться, но и не горюя. Только смеяться стала все реже, а редкие новые платья постепенно темнели, пока окончательно не превратились в черные. С белоснежными и очень строгими воротничками.
Впрочем, тут была еще одна причина.
…Тогда она печатала рукопись какого–то заезжего начинающего сценариста. Отдавая работу, часть которой была отпечатана, а часть написана от руки, сценарист стеснялся, беспрерывно курил и повторял:
— Понимаете, все это, конечно, чепуха, не стоит внимания, но просит студия. А в общем, чепуха. Не читайте, если можно.
«Мистер Тутс, — улыбнулась про себя Катя: она очень любила Диккенса. — Милый мистер Тутс». Показала:
— Как же я буду печатать, не читая?
— Да, конечно, конечно, — покорно согласился он. — Только вы не вникайте.
— Тогда я наделаю ошибок.
— Тоже верно. — Он вздохнул и прикурил новую сигарету. — Ничего, что я курю? Просто мне очень не хочется, чтобы вы подумали, будто я графоман.
Как только «Тутс» ушел, Катя села читать сценарий. Она с трудом продиралась сквозь бисерный почерк сценариста, но ей понравилось. А печатая, вдруг споткнулась на середине.
— Ты не спишь?
Было два часа, я только заснул, но поднялся. Катя вошла с рукописью, странно улыбаясь. Она словно открыла что–то, но робела, не веря в собственную догадку.
— Скажи, если ты — девушка и очень любишь одного человека…
Я хотел спать, не был девушкой, сидел в одних трусах и мерз, потому что именно зимой у нас топили плохо. Но я поднатужился и спросил по делу:
— Люблю–то стоящего парня?
— В том–то и дело! — У Кати, как в юности, сверкнули глаза. К тому времени зрение ее уже стало сдавать из–за бесконечных ночных работ, и глаза теряли блеск. Но очков Катюша еще стеснялась. — В том–то все и дело! Просто он тебя еще не любит. Еще, понимаешь? И поэтому случайно обидел. А тут у него сплошные неприятности с какой–то шахтой, и все от него отвернулись. Все! Он один–одинешенек, и ему плохо. Что ты сделаешь?
— Черт его знает… Впрочем, я — влюбленная девица? Тогда приду к этому парню, и плевать мне на его шахту…
— Но он же тебя обидел.
— Ну и что? Ему же плохо…
— Вот! — с торжеством сказала Катя. — А автор про это забыл. А когда любишь, даже когда просто влюбишься, то все отдашь. Все, понимаешь? Все отдашь и все простишь. С радостью!
Она уже не стала дальше печатать, а утром позвонила «мистеру Тутсу». Было воскресенье. «Тутс» быстренько прибежал, и они о чем–то долго спорили за стенкой. Потом Катюша влетела ко мне.
— Согласился!
Катя всю ночь печатала исправленный вариант, а через неделю сценарист заявился с букетом и вином.
— Приняли! И особенно знаете что хвалили? Ваш эпизод!
— Ну что вы! Я…
— Ваш эпизод, не спорьте! И если бы не вы… Словом, приглашаю вас на просмотр…
— Мне одного билета мало, — улыбнулась Катя. — У нас в квартире семь звонков.
Они пили вино, «Тутс» шутил, и Катюша была счастлива. И чем темнее становилось за окном, тем все оживленнее делалась Катя, и сердце ее стучало так, как не стучало уже давно. С войны.
А он совсем не торопился уходить, сбегал еще и за шампанским и ловко рассказывал смешные истории. Катя хохотала, боялась, что он уйдет, и боялась, что останется, боялась его и боялась себя.
— Ох, как поздно! — спохватился он в первом часу. — Пожалуй, меня к друзьям–то и не пустят. Может, мне к соседу вашему попроситься? Он, кажется, один…
— Зачем же? — сказала Катя, с ужасом услышав, как спокойно звучит ее голос. — Я вам постелю на диване.
Она постелила две постели, но проснулись они в одной. Как всякая женщина, Катюша знала, что так оно и будет, и, как всякая женщина, верила, что утром случится что–то очень важное, а если и не случится, то хоть бы прозвучит.
Но утром ничего не прозвучало. «Мистер Тутс» был суетлив и очень торопился по важным делам. И в этой суетливости было что–то невыносимо оскорбительное.
Больше он никогда не появлялся и не звонил… Катя упорно старалась думать о другом, о светлом, но горечь росла помимо ее желания и воли. И тогда она впервые во всеуслышание назвала свою машинку «старой «Олимпией“ с той интонацией, которая осталась навсегда. И стала носить очки.
А фильм она все–таки посмотрела. Правда, не премьеру, потому что билетов ей никто не прислал. Сцена, которую она придумала, была, но от этого горечь, засевшая в ней, словно всплыла наружу, и на картине той плакала она одна, хотя финал был оптимистическим и жизнеутверждающим, как и положено в кино.
И больше решительно ничего не случилось в ее жизни. Сын двоюродной сестры окончил институт и уехал, а двойняшки весело вышли замуж. Они никогда не бывают у нас, но Катя озабоченно говорит, что второй трудно живется, и зарабатывает ей ночами на кооперативную квартиру.