Встречный-поперечный - Абиш Кекилбаевич Кекилбаев
Однажды он заявил папе: «Разрешите, я съезжу в колхоз, получу пособие за ранения».
Я напросился поехать вместе. Самат-ага посадил меня в седло. У меня сразу зачесался язык: ведь столько времени мы ни о чем не говорили. Еле заметная тропинка бесконечно извивалась между барханами и песчаными холмами, навевая тоску и уныние. Самат-ага молчал и время от времени только откашливался.
У меня иссякло терпение, и я принялся вновь сsпать вопросами. Вначале Самат-ага отвечал коротко, вяло. Но вскоре увлекся, оживился. А когда речь зашла о моем Ахате- куке, он и вовсе разговорился.
— Когда убили моего куке, вы были рядом?— спросил я.
Самат-ага ответил не сразу. Проследил взглядом, куда вдруг понеслись рыжая сука и вислоухий пастуший пос, приставшие к нам. Опи застыли у какой-то норки под кустом, напряженно навострив уши, но, никого так и не выследив, обескураженно потрусили назад. И только тогда, как бы успокоившись, Самат-ага начал свой рассказ:
— Мне в тот день очень не хотелось ехать в Берлин. Поехал скрепя сердце, чтобы только не злить твоего куке. В нашем городке, в детском приюте, вдруг обнаружилась какая- то болезнь. Врачи без конца звонили в комендатуру: не хватает лекарств. Ну, твой куке и приказал мне вместе с одним врачом съездить в Берлин за лекарствами. В Берлине задерживаться не стал. Достал, что надо, и скорее назад. Приезжаю, значит, в нашу комендатуру, а твоего куке не видно. Уехал, говорят, с шофером на ферму за городом. Детский приют уже третий день сидит без молока. Должно быть, скоро вернется. Ну, присел я, жду, а на сердце что-то неспокойно. Прямо как кошки скребут. Не утерпел — побежал в детский приют. «Молоко поступило?» —«Нет».— «Коменданта не видели?» —«Приезжал утром».—«И больше не показывался?» — «Нет». Как быть? На единственной машине комендатуры уехал твой куке. Отправился я на ферму пешком. Иду, значит. Кругом тишина. Безлюдно. Буйно растет трава. Городок, разрушенный, разбомбленный:, точно страшный призрак, остался позади. То здесь, то там темнеют лесочки. Я иду один. Вокруг пи живой души. Хотя бы бабочки порхали над цветами... Хотя бы кузнечики стрекотали да прыгали в траве. Пи-чего... Будто вымерло все. И только сердце мое гулко и тревожно стучит: тук, тук, тук. Я иду то быстрым шагом, то перехожу на бег. На краю лесочка вдруг почуял горелый запах. Пошел по направлению к нему. Действительно, на открытой поляне что-то горят. Подбежал и вижу: горит машина нашей комендатуры. Кругом врассыпную лежат железки. Чуть поодаль валяются уцелевшие одно колесо и насос. Все остальное испепелил огонь. Оглядываюсь — ничего не видно, не слышно. Пошел по тропинке вперед. И вдруг споткнулся, упал. Смотрю: прямо из-под земли торчит огромный гвоздь. Острие чуть прикрыто листьями. Впереди еще в нескольких местах видны такие же кучки. Все стало понятно. То, что детский приют сидит без молока,— явная диверсия. Эти гвозди вбиты специально, чтобы не прошла машина. Значит, машина твоего куко напоролась на засаду. Диверсанты подожгли ее. Но что сделали с людьми? Мне почудилось, будто следят за мной из-за каждого дерева, из-за каждого куста. Я сорвал с плеча автомат и дал очередь. За спиной что-то упало с дерева. Смотрю: фуражка. Фуражка нашего Миши — шофера. Я отступил на шаг — чья-то рука задела мою штанину. Отпрянул, оглянулся — рука Миши... болтается па весу... пальцами касаясь земли. Повесили Мишу па дереве за ноги, а на сапог напялили его фуражку. Из грудного кармана высовывалась бумажка. Взял, развернул. На листе бумаги по-русски написано: «Поздравляем с победой»Кровь ударила мне в голову. Я заскрежетал зубами. Еще сильнее стиснул автомат. И иду, иду, не спеша, широко расставляя ноги, по дорожке дальше. Думаю: если из-за деревьев следят за мной, то пусть не злорадничают, пусть видят — идет советский воин грудью вперед и никого не боится. Шагов через пятьсот показалась ферма. В глазах моих черно от ненависти. Иду, словно готовый стереть с лица земли и эту по- немецки опрятную, чистенькую, заботливо ухоженную ферму, и этих мыкающих коров, и четверых мужчин, подобострастно снявших шляпы и застывших, точно кол, за оградой, и несколько насмерть перепуганных женщин в белых передниках. Приближаюсь шаг за шагом. Перед глазами все зыбится, как в тумане. Чудилось, будто четверо мужчин и женщины в белых передниках обступают меня, тянутся ко мне руками. Я подошел к ним, встал в середке. Они все задрали кверху руки. А-а-а, думаю, руки тянете?! Да упадите вы все к моим ногам, да хоть лижите мои сапоги, я вас сейчас всех как есть на корню скошу... Хочу нажать на гашетку — не могу. Хочу заорать па них — тоже не могу, голоса нет. Только глазами, полными ненависти, сверлю их насквозь. А они стоят, смирные, жалкие, как обреченные. Один старичок, пошатываясь, держа руки над головой, вышел на шаг вперед. Я смотрю па то, как трясутся, шевелятся его лиловые губы, по что он мямлит — не слышу. Наконец разобрал кое-какие слова. Понял: третий день, как диверсанты захватили ферму. Уже три дня не позволяют доставлять молоко в город. Заметив, что господин комендант едет сюда, открыли из-за угла огонь. Он упал было раненый, но они потащили его па склад, где хранится молоко. Потом всех согнали в круг и приказали не шевелиться. Направили дуло автомата. И только при вашем появлении куда-то исчезли... Все это старичок кое-как пролепетал. Я кивком приказал: веди меня па склад. Он пошел под автоматом, а остальные покорно побрели за мной. Вошли в громадное прохладное хранилище. Посреди стоит необычайной величины цистерна. Крышка наверху открыта. Из нее торчат два сапога. Я тотчас узнал их: сапоги твоего куке, которые я еще утром начистил и надраил до блеска...
Голос Самата-ага задрожал. Из моих глаз потекли слезы. Я, сидя сзади, заметил, как у Самата-ага несколько развернулись плечи.
Мы оба некоторое время молчали. Потом Самат-ага продолжил свой рассказ:
— С большой честью всем гарнизоном предали мы тело твоего Ахата-куке земле. Я как осиротел. И не мог я больше ступать ногами по той земле, не мог. Подал командованию рапорт и демобилизовался...
Самат-ага вытер рукавом глаза. И у меня слезы все струились, струились по щекам. Все вокруг затуманилось. Горбатые, крутосклонные холмы и барханы то отдалялись от пас, точно уплывали, то вновь надвигались, обступали нас плотными грядами.