Андрей Соболь - Рассказ о голубом покое
И пели и звенели румынские браслеты о неминуемом пламенном восторге.
— Княгиня, вы воздушны, как фея, — сказал ей Данилё Казакоф и протянул многообещающую руку, чтоб могла княгиня грузно перепрыгнуть с лодки на берег, не боясь солёными брызгами окропить свои прозрачные и более чем телесного цвета чулки.
Маленькую тесную тратторию выбрал Данилё Казакоф для отдыха.
Выбор его восхитил княгиню, и поэтический уголок был одобрен всеми.
И шепнула Лора Гресвик Сильвии Гресвик:
— Совсем, как в кино. Помнишь ленту «В плену у контрабандистов»?
И быстрым, быстрым говорком ответила Сильвия: — «О, да-да», не оборачиваясь, не спуская с Данилё Казакофа восторженно-изумлённых глаз: по траттории светлым духом, бескрылым серафимом носился Казакоф.
Он тормошил хозяина, из сонной дрёмы выводил толстую хозяйку, и на объёмистый живот каприйской матроны уже скатывались струйки довольного смеха, босоногую девчонку-прислужницу заставлял замирать на полдороге с раскрытым ртом, куда немедленно летела неизвестно откуда взявшаяся конфета, и, не умолкая, с каждым из сидящих за столом перекидывался нужным для каждого словом, замечанием, шуткой.
И скрылся на миг светлый дух, чтобы вскоре появиться в сопровождении трёх мандолин.
Музыканты отвешивали низкие поклоны, княгиня воздушной почтой на кончике воздушного поцелуя посылала Данилё Казакофу:
— Мсье Казакоф, вы прямо очаровательны.
Да, как сам апрель, коварны итальянские мандолины, поющие в апрельский предвечерний час на пороге маленькой траттории, под чьими сводами к сумеркам густеет запах вина, немало пролитого тут.
Они подстерегают неопытных, они плутовски подзадоривают седины, без всякого уважения к ним, они женщинам, как наперсницы, нашёптывают нескромности, девушек подталкивают к пропасти, и девушки с закрытыми глазами покорно идут к гибели, они стариков заводят в тупики, там оставляют их и сами убегают, сладким насмешливым рокотом обещая когда-нибудь вернуться.
Лауридс Рист за порогом угощал музыкантов, фрау Берта присоединилась к нему; это понятно: фрау Берта сказала, что ей хочется на свежий воздух.
А за их спиной, высоко подняв стакан, обводя всех сияющим взором, Данилё Казакоф восклицал:
— Мои дорогие гости… Да-да, сегодня вы все мои гости… Я беру вас всех… Себе… На весь вечер, на всю ночь, до зари…
Доктор Пресслер ткнул своего соседа — Рисслера в бок слегка покачнулся, хихикнул и пробормотал с восхищением:
— Dieser Kerl ist famoes! Какой аппетит, а?
Господин Рисслер брезгливо отодвинулся и процедил сквозь зубы:
— Ваше восхищение отказываюсь понимать. Обыкновенная русская наглость.
Казакоф продолжал:
— Мои дорогие гости, быть может, я измучу вас, быть может, поутру мы все будем бродить сонными, вялыми. Но ведь живут только раз. Только раз в сутки восходит солнце. А разве человеческая жизнь в сравнении со всем макрокосмом длиннее суток? Мы сейчас вернёмся в нашу гостеприимную «Конкордию», мы пошлём своё благодарное «Adieu» этому укромному, но столь пленительному острову, но вернёмся не для того, чтобы спать. Нет! Нет! Не для того, чтоб каждый в своём углу, как скупой рыцарь свои монеты, перебирал в своей памяти золотые блёстки с плаща прошедшей радости. Нет, мы эту радость продолжим, мы её усилим, мы её доведём до апогея! Дорогие мои гости, я приглашаю вас на вечер русских песен и плясок в салоне пансиона «Конкордия». О, с какой радостью я бы всех вас повёз к себе домой, в свою скромную усадьбу с соломенной крышей, где протекало моё детство, где я играл с медвежатами, где моя старая няня купала меня в снегу. Но пока ограничимся салоном многоуважаемого Пипо Розетти. Дорогие мои гости, мы, русские, умеем любить. Наши песни и пляски — это крик и выражение нашей любви. В путь, мои дорогие гости, от веселья к веселью, от безумья к безумью! И да здравствует са мое высшее, что есть на свете — любовь! Я пью за любовь. И по древнему нашему обычаю я разбиваю свой бокал.
За любовь.
Зазвенели, запрыгали осколки.
Меленькая Герта вскрикнула, подалась назад и ладонями прикрыла заалевшие щёки, быстро и тесно сдвинулись стаканы Сельмы Екбом и Кнута Сильвана, и оба стакана задрожали, Лора Гресвик сжала руку Сильвии, и Сильвия Гресвик трижды повторила про себя: «Любовь… любовь… любовь», недоуменно, испуганно и радостно.
На пороге, в багровых отсветах уходящего дня, точно вся залитая огнём, фрау Берта Таубе, запрокинув мёртво-бледное лицо, искала опору; неподалёку Лауридс Рист, пригнувшись, шарил по земле: разыскивал давно выпавшую трубку; борода и губы его отливали красным.
Глава шестая.
Вечер русских песен и плясок
Вечер русских песен и плясок затянулся до трёх часов ночи, прошёл головокружительно.
И, невидимому, благодаря только головокружению, княгиня, когда все разошлись по комнатам, княгиня, которая в салоне забыла свою сумочку, потом на обратном пути из салона по ошибке вместо своей комнаты попала в комнату № 15.
И дверь комнаты № 15, хотя слегка скрипнула, точно выражая некоторое неудовольствие, но приняла княгиню.
Верному фоксику долго пришлось ждать своей хозяйки — фоксику хотелось скорее улечься в ногах своей властительницы, и собачьему сердцу ночное одиночество невтерпёж. И фоксик напоследок заскулил.
И не фоксина ли жалоба, отчётливо слышная в соседней комнате, в комнате супругов Рисслер, так подействовала на фрау Герту, что она — впервые, впервые решительно отстранила от себя мужа.
И только подумайте! — маленькая Герта, эта наипокорнейшая «Frau Blumenkohl», как прозвали её соседки по Cantstrasse, плача, но твёрдо сказала Аугусту Рисслер, что он не мужчина, что любовь его — преступление, что настоящий мужчина никогда не думает о последствиях и не слегка берёт любимую женщину, а полностью и радостно, и что не хочет она его ласк, что они ей омерзительны.
Аугуст Рисслер раздвоился: одна половина, принадлежащая доктору философии, пролепетала какие-то никчёмные слова, другая — владельца трёх колбасных, замахнулась кулаком. Но кулак не успел опуститься: у дверей очутилась маленькая Герта, светленькие завитки цветной капусты выбились из-под беленького ночного чепчика и обернулись неслыханной чёрной угрозой:
— Если ты меня ударишь — я крикну, я немедленно позову господина Казакофа. Он благороден, он заступится за меня, а тебя убьёт.
За ужин сели только в двенадцатом часу ночи — для «Конкордии» это было первым дуновением революции, и уже чуть-чуть хмурился Пипо Розетти, хотя бутылки опоражнивались с достаточной быстротой, и количество их могло утешить любую консервативную душу.
Но кто может сразу после тихих ручейков привыкнуть к бурному водопаду?
А водопад, в лице Данилё Казакофа, бурлил, кипел, ниспадал и рассыпался миллионами брызг, чтоб снова и снова, опять с неослабевающей силой закипать и переливаться в огнях.
Под волшебной рукой искромётного хозяина, на сегодняшнюю ночь нового хозяина (и именем революции полноправного), ожил дряхленький рояль; та же рука заставила Микеле мигом слетать за его мандолиной, та же рука взяла в работу флегматичного баварца; раз-два-три — и оказалось, что у сонной чёлки есть грешок: склонность к игре на гитаре, — и ярко-зелёные носки приволокли гитару.
И та же рука обнаружила неизвестный до сих пор талант сестер-близнецов: одна головка, смущенно улыбаясь, приняла гитару, другая с блаженной покорностью взяла мандолину; между обеими головками, так схожими, как два цветка на одном и том же стебле, очутилась смеющаяся голова кудесника, и эта голова влево напевала тихонько: «Та-та-та», вправо говорила: «На полтона ниже… Вот так… Чудесно. Правильно… Та-та-та… Чудесно… вы на редкость музыкальны, вы улавливаете сразу… Браво, браво»…
Данилё Казакоф маленькую репетицию обратил в восхитительную интермедию, и потом, но уже было поздно, пожалела Сильвия Гресвик, почему она так скоро переняла эту русскую, о, такую трудную по названию, но такую вкрадчивую песенку.
Данилё Казакоф дирижировал, Данилё Казакоф плясал, Данилё Казакоф показывал боярский танец с кинжалами, — Пипины мельхиоровые ножи только и замелькали.
Данилё Казакоф у рояля объяснял, полуоткидываясь назад:
— Сейчас я вам спою песню русской женщины… Женщины, которая от старого мужа своего убегает к молодому князю. Наши русские женщины смелы и отважны, они презирают опасности, они пьют любовь полными бокалами и если умирают под кинжалом в снежных сугробах, застигнутые вьюгой и гневом своего седого властителя, умирают, не жалея о свершённом. Я буду петь вполголоса, я не смею иначе, только вполголоса я могу передать вам все очарование этой лебединой песни-любви.
И только для мсье Казакофа и только в знак своей признательности за доставленное наслаждение изъявила княгиня Стехениз-Мавропомеску желание спеть румынскую песню «Ta najocu».