Николай Асанов - Украденная душа
Вот выписки из нее.
2«Беде моей никто не поможет, сама я в ней виновата…
За мирские помыслы мать настоятельница наложила на меня епитимью: ночное стояние в церкви и чтение евангелия от Матфея с первого стиха до последнего и с последнего обратно до первого, чтобы уяснила я всю складность жизни Христовой и его погибели за нас грешных. Три раза за ночь старенький батюшка наш открывал двери церкви и приносил мне воды, чтобы я не сомлела. Но мне не было страшно от темноты, в которой горела одна свеча над евангелием, а страшно мне было от моей гордыни, что я смею думать о мирской жизни. Зачем ты окликнул меня? И неужели голос твой был от сатаны, как говорит наша мать настоятельница, а не от доброты твоей? Ведь доброта согласна со словом Христовым, так учит и святая книга, а от сатаны идет только гордыня пагубная. Но ведь ты же хотел мне только добра! Разве не так?
Когда тетка Ефимия стала уговаривать меня пойти в монастырь, ум мой был светел, и видела я, что в миру мне жизни не будет. Смерть родителей тяжело легла мне на душу, и мне хотелось молиться за них, и, когда я молилась, утихал мой гнев на убийц, верила я, что воздастся им по грехам их. И тетка была доброй и все объясняла мне, что святое мое служение Деве Непорочной поможет моим родителям, умершим в нечаянности и не очистившимся от грехов своих. И я признавала себя виновной за них, потому что осталась жить, а мне надо было умереть вместе с ними. Я тебя не было, чтобы спросить совета, я ведь знала, что ты добр душою и дурного не скажешь соседке своей.
Но потом тетка Ефимия вышла замуж, и мирское темным пятном легло на нее, она стала злиться и торопить меня. И муж ее стал упрекать меня, что я заедаю век тетки Ефимии, живет она в моем дому, как квартирантка, а могла бы быть хозяйкой, и что родители мои взыскуют ко господу за бесчувствие дочери их, позабывшей о них. И столько слов они наговорили за тот год, что засыпали меня ими, как в могиле сухой землей, и глаза мои перестали видеть белый свет. А тебя не было, и никто не мог мне сказать доброго слова.
Осенью третьего тому назад года, когда убрали урожай и тетка опять стала говорить мне, что неправильно я живу, о душе не плачусь, поцеловала я крест перед нею и сказала, что согласна.
Тетка обрадовалась и веселилась, а когда я удивилась, отчего ей так радостно, ответила, что рада за душу мою и за погибших родителей моих, у которых есть теперь предстоятельница перед господом. И мы записали купчую на дом, а деньги я брать не хотела, но тетка огорчилась и отдала пять тысяч, потому что без вклада в монастырь не берут и чем богаче вклад, тем ближе человек к богу. И мы внесли эти пять тысяч в монастырскую казну, и меня приняли послушницей, чтобы приучилась я к смирению и покаянию, а уж потом стану сестрой.
И, видя радость тетки Ефимии и ее мужа, оставаясь за воротами монастыря, я вдруг дерзостно прегрешила, подумав, что не веру таила тетка, а мирскую усладу держала в душе, когда загоняла меня в монастырь. Так дерзко я и подумала: „Загоняла!“ — а потом и сама испугалась и покаялась батюшке после поучения в воскресенье, а батюшка задумался печально и сказал, что не должна я сердиться на мирян, потому что мирянам — мирское, а нам, монахиням, — божественное. И вот вместо утешения вселил в меня батюшка еще больше сомнений.
Поселили меня сначала со старицей Анной, которой не можется, и я должна была служить ей, чтобы смирить свою гордыню.
Старица Анна была мной недовольна и все пеняла, что за ее двадцать тысяч вклада могли бы к ней приставить послушницу и поумелее, а мать игуменья на ее покоры не отзывалась, и тогда старица всю злобу на меня перенесла. И, что я от нее вытерпела, сказать трудно. А злее всего допекала она меня недомыслием, говоря: „Неужели ты, дура, не поняла, что тебя в монастырь спихнули за твой домишко, за твою утварь? И до чего же злы люди, уж лучше выдали бы замуж за какого вдовца, ведь ты бы на суд не подавала!..“ И эти ее злые слова меня очень огорчали, потому что я не хотела больше думать о тетке плохо.
Но в первое время мне было в монастыре хорошо, потому что всему я дивилась: и благолепию церковной службы, и истовости молитв, и сладкогласию пения.
А еще было много книг, и мать келарша давала мне их часто, и я много читала, когда кончалась работа по двору или в поле, а старица Анна засыпала. И книги были все священные, написанные умилительно, большая часть — жития святых или жизнеописание миссионеров, которые уходили на край света к дикарям и несли им слово божие.
Однако дух божий не всегда был при мне, и вдруг я начинала вспоминать нашу школу и школьную библиотеку, и порой становилось так тяжело, что, казалось, попади мне в руки какой-нибудь старый учебник, я и его слезами оболью. А на собеседованиях с батюшкой стала я вспоминать, как в школе училась, и батюшка мои эти воспоминания отверг, как пришедшие от лукавого.
А однажды, возвращаясь после всенощной, увидели мы, все сестры хора, как пролетел по небу спутник. Газет к нам не допускали, и радио у нас нет, но прихожане перед молебствиями, собираясь во дворе, говорили о мирских новостях, и слова их доносились к нам, как сквозь стену, полуневнятно, однако же о спутнике мы слыхали. И мы остановились во дворе, дивясь человеческой мудрости, а мать игуменья услышала наши разговоры и наложила на нас епитимью, — то была моя первая провинность, а уж потом им не было числа. Почитай, все три года я была под епитимьей, одна кончалась, другая начиналась! А в тот раз она заставила нас молиться, чтобы злосчастный спутник упал в океан-море, чтобы не нарушал созданный богом мир. И мы молились, а в душе я противилась этой молитве, потому что видела настоящее явленное чудо и чудо было сотворено человеком, а не молитвой.
Все чаще стала я задумываться над своей судьбой и вспоминать прошлое, и жалеть, что в то время побоялась написать тебе и попросить совета как у старшего брата, — ведь ты и был для меня братом. И другие молоденькие служки, которые тоже учились хоть помалу в школе, стали говорить — и не говорить, а шептаться, — что не все в евангелии совпадает с историей и с наукой, и опять я впала в грех, питая этими словами свои сомнения. Только теперь я не стала исповедоваться у батюшки в этом грехе, потому что за него карали жестоко — и голодом, и холодом, и грязной работой, и я уже начала бояться такого порядка, а духом была еще слаба.
И в те дни я увидела тебя.
А когда я поняла, что ты не забыл свою младшую сестру и все так же добр к ней, пробудилась в моей душе такая сила, что перестала я бояться и матери игуменьи, и уставного порядка, и очень мне захотелось хоть в полглаза поглядеть на мир.
Хоть и редки были наши встречи и твои весточки, но не было для меня счастливее часа, чем тот, когда ты был рядом, словом ли, духом ли. И был ты возле меня даже и в те тяжкие дни, когда падал на меня гнев матери игуменьи, потому что держала я возле сердца каждое твое слово. И хоть страшно мне было перед будущим, но на что-то надеялась я, будто ты всех сильнее и смелее, и там, где я слаба, твой дух меня поддержит.
В это время и пришло несчастье. Старица Анна приметила, что стала я веселее и тверже, и, когда шла мать игуменья с обходом, пожаловалась на меня, что и горда я, и что по миру тоскую, и что к молению у меня охоты нету. И тогда заперли меня в келье, где сидела под замком мать Фелицата, которую обвинили в греховной гордыне, потому что она написала в Святейший Синод о матери игуменье доносное послание. Теперь и я сижу под замком на хлебе и воде, и срок моему этому покаянию не указан. И не знаю я, получишь ли ты это мое письмо, потому что веры у меня ни в кого не стало, хотя мать Фелицата и говорит, что хороших людей в миру больше, чем плохих.
Прощай, душа моя, добрый брат мой, прощай…»
Я дочитал эту исповедь, и у меня замерло сердце.
3Ночью меня разбудил телефонный звонок.
— Разве вы спите? — спросил насмешливый голос Зимовеева, когда я пробормотал что-то спросонья. — А мы думали, вы статью пишете, лампа-то горит!
Лампа действительно горела. И я на самом деле писал статью: гневный протест против святой церкви, — главным в нем было письмо послушницы, а потом прилег, чтобы получше обдумать эту страшную жизнь, и, измученный размышлениями, нечаянно заснул. Но какое до этого дело буровому мастеру? И я, уже сердясь, ответил, что для разговоров вполне хватит дня, нечего будить людей среди ночи.
— А мы собирались пригласить вас на роль наблюдателя… — с некоторым разочарованием произнес Зимовеев.
— Что вы собираетесь наблюдать? — спросил я.
— Да не мы, а вы должны были наблюдать! — сухо сказал Зимовеев. — Мы собираемся навестить монастырь и боимся, не подстроят ли нам какую-нибудь провокацию.
— Навестить монастырь? Ночью-то? — только и нашелся я сказать.
— Мы же не журналисты, нас игуменья на кофе с коньяком не приглашает, — насмешливо напомнил Зимовеев.