Николай Москвин - Два долгих дня
От лужи ли этой, или от дождя вокруг, но в подполье стало как-то сыро, зябко, и он, дотянувшись до бутылки с бумажной пробкой, отхлебнул два глотка. Бездействие томило. Сложил руки, смотрел в одну точку. Наверху было тихо, лил дождь, уже не тренькал, а бубнил водосточный поток — и ведро и кадушка, наверное, налиты... Не глядя, покопался в мешке, ухватил там кусок колбасы, стал жевать.
Но все кончается. Щели в обшивочных досках вдруг побелели, засветились, а с левой стороны просунулись лезвия солнечных лучей. Теперь надо занимать пост.
В глазке все сияло — трава, цветы, листья деревьев. На темно-лиловой, набухшей от воды клумбе ярко выделялась зелень и какие-то белые мелкие цветочки. Зеленая калитка лоснилась от дождя, и около нее, пробравшись на участок, бегала та беленькая, с загнутым хвостом собачонка, что гналась недавно за бегущими плотниками. Приостановясь, подняв одну лапу, она понюхала воздух и бойко побежала по дорожке к даче. Ужухов похолодел.
«Вот стерва!.. Это она на колбасу».
И он сразу представил: она подбегает, чует за досками человека и начинает лаять...
Умял поскорее мешок, чтобы закрыть запах, вытер об штаны обмасленные пальцы. На террасе послышались голоса, быстрые шаги и пропали в комнатах...
«Сейчас хозяйка идет к калитке, а тут лай».
Заглянул в глазок влево-вправо — собаки не было. Отлегло — пробежала мимо... Стал смотреть на калитку — вот сейчас хозяйка за маслом, и все кончится. Ему вдруг захотелось — просто тело просило — разогнуться, встать во весь рост. Да, тогда над ним не будет давящего потолка-пола, а во весь рост...
Почувствовал за собой не то шорох, не то дыхание. Быстро обернулся: собачонка. Как же она пролезла сюда? Собака стояла, строго смотря на него, выжидательно наклонив набок голову — вот сейчас залает. Пальцы сами собой сжались и уже к ней... Но опустились: пока задушишь — визгу сколько! На террасе старухин голос: «Чего это в магазин в шелковом идти! Не барыня! Надела бы ситцевое». Подождать, замереть, пока та в калитку? Не угадаешь — залает, и тогда две бабы сюда. Сердце колотилось, руки взмокли...
«У-у, проклятая!..»
И вдруг загнутый хвостик влево-вправо. И глаза просящие: дай, пожалуйста.
«Вот балда!»
Собака-то сама чужая, мимоходная! Разве она в чужом месте будет лаять? Нагнувшись к мешку, отломил ей кусок хлеба и бросил. Та съела, осуждающе глядя на человека — не за этим сюда лезла. От второго куска отказалась. И Ужухов на нее свистящим шепотом:
— Ну и брысь, черт! Колбасы тебе!..
И замахнулся. Собака покорно отскочила и исчезла в полутьме подполья. Тут же заглянув в глазок, он увидел ее трусящей к калитке. Рукавом вытер взмокший лоб. «Уф-ф! Да-а».
Всякая опасность, минуя, приносит облегчение, и забывается то, что предстоит впереди. Сидел, бездумно смотрел в глазок на зеленеющий, просыхающий после дождя сад, и сердце и тело утихали... И вдруг старухин голос: «Подожди! Посмотрю!» — вернул к тому. И то, что утихало, отходило, опять забилось. Но и ожесточило, как бы обрадовало: «Эх, скорее бы!» И, ободряя себя, обнадеживая, живо представил, как через какие-нибудь час-полчаса он неторопко, безмятежно будет подходить к станции. Только еще не виделось: где же будет оно — в карманах, в мешке, за пазухой?..
— Ну, вот всегда так! — раздался над головой голос молодой хозяйки.— Выбросить надо, а вы все храните! Лучше я за свежим маслом схожу.
— Разбросаешься, милая... Тут, почитай, грамм полтораста. И как оно в холодильнике завалилось, не пойму...— У старухи был виноватый тон, но она наступала. — Выбросить! Чужих денег тебе не жалко. Чем на станцию таскаться, ты, Надежда, займись лучше огородом. Опять помидоры полегли...
Ужухов понял: на станцию не пойдет. И уже не было силы ни чертыхаться, ни действовать, ни думать... Он повалился на землю, раскинув руки, и только тут почувствовал, как устала спина от долгого, неудобного сидения. Лежал, смотрел на сизые, в паутине, половицы потолка-пола, и ничего не хотелось, все все равно... Хоть собирай свои пожитки и катись домой. Только мелькнуло ни к чему: молодую, оказывается, зовут Надежда. На террасе что-то говорили — не слушал,— потом стало тихо, но почувствовал: по-нехорошему тихо.
— Марфа Васильевна! — У этой Надежды дрожал голос.— Вы понимаете, что говорите! Утром сказали, что Федор мне «платья справил», сейчас, что мне «чужих денег не жалко». А вчера что-то от меня тайком купили и спрятали... Ведь это...— Голос прерывался. — Ведь это просто... да просто оскорбительно слушать, видеть! Вы понимаете?.. Есть у вас совесть? Ведь Федор... и вы ему поддакивали... сам уговорил меня уйти со школьной работы... Кто я теперь? Была учительница, меня любили на работе, а теперь будто из милости, будто приживалка...— и она заплакала. Дрожал, ломался голос, а теперь и слезы.
«Вот стерва, действительно...»
Ужухов проклинал старуху за то, что именно она отговорила хозяйку от масла, от станции. Это из-за нее, ведьмы, он томится тут. Но и это услышанное тоже... Слова «приживалка» он не знал, но догадался, что это обидное, да и вообще довела дамочку до слез... Попрекать человека куском хлеба — он так считал — может только сволочь. Таких даже в тюрьме не было...
Так, как бы в забытьи, он пролежал часа два, прислушиваясь к невнятным голосам и шагам в комнатах, прислушиваясь к одному: не уходит ли кто? Доносилось то шарканье щетки, то буханье выбиваемых ковров. Затем стали постукивать посудой, ходили в кухню — обедали. Потом мыли посуду, потом где-то сбоку раздалось поросячье хрюканье и ласковое причитание старухи: «Ах ты, мой гладенький, ах ты, мой румяненький, ах ты, мой лопушочек!..»
«Не то, что с невесткой!» Ужухов перевернулся на бок, и теперь открылся ему весь простор подполья — стало как-то легче, свободнее, тело не просило, как прежде, разогнуться, встать во весь рост. И он незаметно для себя заснул...
4
Проснулся от каких-то недалеких голосов, вскочил — хозяйка небось ушла, старуха одна, а он тут дрыхнет!.. Но это спросонок — один из голосов был Надеждин. Щели в подполье светились уже не солнечным, а серым предвечерним светом; взглянул на часы: было без пяти шесть.
«Скоро уж и сам из магазина... День впустую».
Он представил, как будет спать тут, в этой могиле, и вторую ночь, и покрутил головой... Впрочем, корешки говорили — он-то сам впервые,— что по такому делу лежку и три дня, бывает, занимают... Поворошил в мешке, достал хлеба, колбасы и, запивая водой из бидончика, закусил. Обтерев толстые губы рукавом, подсел к глазку: с кем это там хозяйка?
Около клумбы, на скамейке, ближней к дому, сидела в белом платье с красным передником Надежда и с нею рядом — лицом к Ужухову — какая-то длинная девчонка с двумя желтыми косами. Глаза ее были заплаканы, а на лице хозяйки такое выражение, будто горе у них одно и она все понимает. Это у баб обычно — любят в душу влезть, на себя принять... Но стал рассматривать молодую хозяйку.
В те дни, когда он ездил на дачу Пузыревских в разведку, она ему показалась обыкновенной дурой-дачницей, которая от жира и дармоедства каждый год таскается за город дышать воздухом, будто его и в городе нет. Но за сегодня он услышал, что жизнь ее не сладка,— а сам он тоже настрадался немало,— поэтому она стала для него как-то понятнее, хотя, конечно, ее горемыканье и в сравнение не могло идти: при таком-то фартовом барахле возьми свою долю да и иди на все четыре стороны... Впрочем, они, бабы, привязчивы — лучше поплачут-похнычут, чем уйдут.
Из разговора, который до него доносился, он понял, что эта длинная девчонка с двумя косами была та самая дочь Щегольковых, о которой хозяйка и старуха днем вспоминали. Ее нелады с отцом дошли до того, что она хочет уйти из дома, переехать в студенческое общежитие. Пришла она не жаловаться, а попросить у Надежды какую-то тетрадь — записки, оставшиеся от ее учебных лет, но по-бабьи разговорилась и дошла до своей домашней беды, до слез...
— Вы еще подумайте, Катя! Это не так просто... А мать как?
Хозяйка говорила, повернув к гостье голову, и сейчас были видны ее большие, красиво блестевшие глаза, румянец, поднявшийся к вискам. Но Ужухов после услышанного сегодня заметил только, что лицо у нее доброе и бездольное, какое бывает у людей, когда у них не жизнь, а жестянка...
— А мама будет ко мне приходить...— Катя проводила скомканным платочком по глазам, утирая высыхающие слезы.— Будет приходить... Вы поймите, я не могу оставаться... В школе еще мы разбирали «Крыжовник» Чехова... Все возмущались, осуждали человека, залезшего в мещанское болото, в мелкие интересы, в собственность... Отец, помню, мне помогал, когда я готовила «Крыжовник»... А теперь сам! Все силы — в дачу. Ни о чем другом думать не может. То строит, то ремонтирует, то подстраивает. Все какие-то гвозди, тес, шпаклевка, шелевка, горбыль... Нигде не бывает, и никого знать не хочет. Живем в скорлупе...