Александр Хренков - Ленинградские тетради Алексея Дубравина
Может быть, не доведись нам слышать в свое время гуманное предупреждение любезного коменданта, мы держались бы совсем по-другому. Но утверждать с бесспорностью я не берусь.
Будем стоять!
Ночь была бурная, ветреная. Недостаточно опытные наши расчеты не всегда следили за натяжением тросов — шесть аэростатов оторвались, улетели. Командир и комиссар полка приехали утром уставшие, мрачные. Не успели умыться и перекусить — им подали телефонограмму: «Немедленно быть в штабарме».
Но даже не события ночи, какими бы огорчительными они ни были, определили мое настроение в тот день. Первым поразил меня Антипа Клоков.
— Слыхал?
— Что такое?
Мы встретились у штаба полка. Он взял меня за локоть, отвел немного в сторону, шепотом доверительно спросил:
— Кому доверяешь — командующему или члену Военного совета?
— Что за вопрос, Антипа!
— Самый злободневный вопрос. Вчера на Военном совете решалась судьба Ленинграда. И что же ты думаешь? Один предложил немедленную эвакуацию, а другой сказал: «Ни за какие гвозди, уважаемый товарищ. Будем сражаться до последнего! Немцы войдут в Ленинград только через наши трупы». Что ж это такое, Алеша? Что-нибудь понимаешь?
— Как же решили? — спросил я, отказываясь верить услышанному.
— В том-то и дело — не решили. А ежели в товарищах согласья нет… Сам знаешь известную басню. Перспективочка, нечего сказать.
Сели на скамейку, помолчали. Антипа достал серебряный портсигар — подарок жены (они поженились в мае), вынул папироску, угостил меня.
— Тебе кто сказал, комиссар?
— Ну, комиссар! Полянин разве скажет? Все говорят, кроме нашего Полянина. Посылает на точки изучать настроения. Какие — догадайся сам. Наверно, эти самые… Тебя тоже пошлет. Ты к нему?
Антипа был возбужден и явно растерян. До этого утра я знал его бодрым, шумливым, беспечным; теперь он задумался, смяк, выглядел рыхлым и несобранным. Курил как-то нервно, короткими затяжками.
— Тебе все равно, Алексей, ты один. А на мне жена, ребенок скоро будет.
Я посмотрел на портсигар, поблескивавший на солнце. В правом углу рядом с миниатюрной виньеткой красовалась гравированная, надпись: «Типе — Лиза», ниже — четыре памятные цифры: «1941».
— Теперь — будет ли? — Антипа вздохнул, спрятал портсигар в карман. — Как посоветуешь, жену тут оставить или отправить на Васильевский остров? Там, на Васильевском, вроде поспокойнее.
— Она где?
— Здесь, рядом со штабом полка. Снимаем одну комнатушку.
— Не знаю, Антипа, в семейных вопросах я не советчик.
— Перспективочка, — вздохнул еще раз Антипа и повел плечами, словно при ознобе.
«А ты, пожалуй, трусоват, товарищ, как первостатейный обыватель», — подумал я, досадуя на Клокова. А почему нелестно так подумал, разбираться было некогда.
Полянина я едва застал. Он садился в машину, на ходу мне бросил:
— Отправляйся немедля на точки. Потолкуй с людьми, проверь организацию службы, а главное — вникни в настроения. В шестнадцать ноль-ноль на доклад.
По пути на точки зашел в гастрономический магазин купить папирос, стал в очередь. Две женщины в конце очереди тихо говорили.
— Неужели правда? — спросила с испугом молодая, в ситцевой косынке.
— Сама истина, милочка. Петр Сергеич сказывал, ему ли не верить, — трагически шептала вторая, почтенного возраста женщина в темном берете. — Пришел вечером расстроенный и всех предупредил: готовьтесь, родные, не то поздно будет.
— Пусть будет, что будет, — робко сказала собеседница и поднесла к глазам конец косынки.
— Ад кромешный будет, милая. На каждой площади виселицу вздыбят и голодом поморят.
— Господи!.. Да как вам не стыдно!
Из-за прилавка мне сказали:
— Папиросы кончились, товарищ военный. Полчаса назад последнюю пачку продали. Больше не ожидается.
Я вышел.
У трамвайной остановки встретился старик в сером поношенном плаще. Белые бескровные губы у него дрожали, красные веки подергивались.
— Скажите, это правда — Ленинград эвакуируют?
— Не знаю, папаша, не думаю.
— Значит, военная тайна?
— Я сказал, не думаю.
— Эх вы, окаянные!..
И еще в одном месте довелось подслушать тоже самое — в тамбуре трамвая. Стояли двое пожилых рабочих в заводских спецовках — высокий и низкий, — не стесняясь моего присутствия, настойчиво спорили.
— Силишек, верно, не хватило, вот и подпустили.
— А я говорю — предательство. И Ленинград если оставят, будет злодейское предательство. Позор на весь свет и черное предательство.
— Ленинград не сдадут. Костьми лягут, а не сдадут.
— Так собираются же, слышал!
— Ничего пока не слышал. Бабьи пересуды.
— Говорят, вопрос остается открытым.
— Стало быть, закроют. Нельзя же такие вопросы ставить и мусолить на всех перекрестках.
Я не дослушал их спор, сошел на первой остановке.
«Пойди, потолкуй с людьми, вникни в настроения» — в такой щекотливый момент. Разве не глупо — прийти сейчас в расчет, не зная, с чего ты начнешь и чем закончишь разговор с солдатами? Из того, что услышал, неизбежно следует дилемма: да или нет? «Да» — продолжение обороны, «нет» — эвакуация. Антипа растерялся. А мне близки и дороги слова высокого рабочего: «Стало быть, закроют. Нельзя же такие вопросы ставить и мусолить». Он, этот рабочий, конечно, выбрал «да». И поэтому спокоен, не в пример товарищу. Но почему ничего не сказал Полянин? Коршунов сказал бы. И сказал бы «да». Но кто же пустил этот предательский, провокационный слух? Ведь до нынешнего дня никто и не думал о сдаче Ленинграда. Значит, кому-то эти разговоры надобны. Враг не упускает случая атаковать психологически. Не новое, давно изношенное средство. Только бы увериться, что это действительно слух, — дым без огня и пламени…
Настроившись по-боевому, я вошел в землянку расчета. Солдаты отдыхали. Один красноармеец сидел в нижней рубашке под тусклым оконцем, пришивал к воротнику гимнастерки свежий лоскуток белой тряпки. Немолодой уже, лет тридцати восьми, он почтительно встал передо мной, руки по швам, рассудительно сказал:
— Дневальный по расчету рядовой Баранов. Решил подновиться малость. Знаю, на посту не полагается заниматься домашними делами, да больше ведь некогда, сами понимаете.
Я не стал выговаривать ему за оплошность: не так велика, — спросил, что нового в расчете.
— Известно, товарищ замполитрука. Ночью воздух караулим, днем отдыхаем, бивак по правилам содержим. Тяжеленька была нынешняя ночь. Чуть не упустили свой главный снаряд. У соседей, говорят, за Неву слетел. Сам командир полка приезжал, следствие наводил. И то, если разобраться, ветер был порывистый, тяжелый. А расчет причем? Расчет не виновный: природе не прикажешь.
Сели. Солдат привел себя в порядок, спросил разрешения курить.
— Значит, настроение хорошее?
— А чего ему быть плохому? Настроение здоровое, как говорят политруки. Одеты, обуты и едим каждый день по норме. Мыло тоже есть, вчера портянки зимние выдали… Бывает, конечно, над головой вроде небо обламывается, да свои братки выручают, и "опять же все идет своим чередом…
— Сами вы откуда?
— Молвотицкий, Ленинградской области.
«Не знают, тут пока ничего не знают». На душе полегчало.
— Разрешите спросить, товарищ замполитрука?
— Пожалуйста, товарищ Баранов.
— Скажите, это доподлинно, будто Ленинград сдавать приказали?
«Полегчало!» — с досадой отметил про себя. Баранова грубо спросил:
— Вы сами-то верите в это?
— Во что?
— Что Ленинград оставим?
— Да ведь кто ж его знает, — уклонился солдат. — По мне, вроде ошибка будет. Как же так? Ленинград. Это же… ровно сердце тебе вышибут. Москва — голова у нас, всем известно, а Ленинград — живое сердце. Я хоть и молвотицкий, а думаю, как и все об этом думают. По-советски думаю, товарищ комиссар.
— Правильно думаете, товарищ Баранов. А бабьим пересудам не верьте.
Баранов хотел улыбнуться, но воздержался. Глаза его, однако ж, потеплели, руки ласково легли на оранжевый кисет.
— Конечно, разве можно. Мы и то, услыхали вчера и сказали: фашистская агитация.
Разговор с Барановым утвердил меня во мнении, что я поступаю правильно. Во всяком случае я уловил, что личное мое настроение совпадает с настроением большинства людей. В других расчетах я уже не боялся никаких вопросов, смело обострял беседы и всюду утверждал: «Враки! Сплетни болтливых кумушек. Ленинград стоял и будет стоять на своем: ни шагу назад, ни пяди священной земли оккупантам».
И все-таки, все-таки до конца этого длинного дня в глубине души у меня шевелилась мысль: «А что если эвакуируют?» Я умышленно не додумывал эту тревожную мысль, откладывал до встречи с комиссаром.