Эдуард Шим - Ночь в конце месяца
Сколько раз, усмиряя невольную дрожь, следил за этими руками Алеша, когда был в училище.
Неспокойно стало и сейчас.
Но рука мастера двигалась плавно. Обошла кромки стола, соскользнула вниз… Соболев остановился неподвижно, и опять Алеше показалось, что он задумался.
Хлопнула отпущенная Алешей дверь. Соболев вздрогнул и, не обернувшись — боком, боком, — захромал к своему верстаку.
А потом быстро ушел, словно не хотел, чтобы Алеша начал разговор.
7Когда Соболев учил своих мальчишек полировке, он рассказывал им историю одного старика краснодеревца.
Старик был великим искусником. Он полировал мебель так, что она казалась вырубленной из драгоценного камня.
Старик никогда не работал в больших городах. В городском воздухе много пыли, а пыль затуманивает полировку. Старик устроил себе мастерскую на берегу моря и работал только в безветренные дни, когда воздух был совсем чист.
На подбородке у старика торчала бородавка. Из нее росла волосинка, старческая седая волосинка. Старик ее не состригал.
Когда в отполированном дереве, как в зеркале, отражалось лицо старика, — он считал, что работа сделана наполовину. Если можно было разглядеть бородавку, — дело шло к концу. Но совсем вещь бывала готова лишь тогда, когда старик явственно различал отражение своего седого волоса.
Однажды старик несколько месяцев полировал крышку рояля. Подмастерья говорили, что пора шабашить, — лучшей полировки достичь нельзя. Но старик упрямо уходил в мастерскую: он еще не видел волоса и не мог позволить себе бросить работу недоделанной. Он полировал, не давая себе передышки; истекали дни за днями, а отражение не появлялось.
Старик не догадывался, что стал слепнуть.
Он умер в мастерской, так и не отойдя от верстака. Рояль, отполированный им, попал в музей.
Алеша помнил эту историю. И для него она была не просто забавным случаем. Он верил, что с такой же страстью работает его учитель, Корней Лукич. И также хотел поступать и он сам, Алеша, ученик мастера Соболева…
Столик был готов к полировке. Наступало самое трудное.
Алеша начисто выскоблил пол, смахнул пыль со стен и карнизов. Снял рабочую спецовку и остался в чистой рубашке.
Корней Лукич молча следил за этими приготовлениями. У него тоже были собраны первые столики, наступал черед полировать.
Алеша чувствовал, как внутри у него все напряглось, — будто взвелся курок. Но руки двигались быстро и четко.
Он обвернул тряпочкой комок ваты, сделал тампон величиной с мячик. Смочил его политурой, капнул масла. И скользящим, легким, почти неощутимым движением провел по крышке стола.
За тампоном тянулся влажный след. Он тотчас пропадал, растворялся. Но с деревом стали происходить удивительные превращения.
Крышка начала поблескивать, — она как бы погружалась под слой прозрачной родниковой воды.
И дерево под этим слоем вдруг стало глубоким. Краски сделались ярче, насыщенней. Просвечивало каждое волоконце, каждая прожилка, — дерево загоралось внутренним светом.
Алеше эти минуты всегда казались волшебными. Ну да, он знал законы полировки, он долго муштровал руку, добиваясь ее послушности. Но рождение мерцающего света в глубинах дерева было таким необъяснимым, что Алеша невольно боялся — вот дрогнет рука и чудо исчезнет, от неловкого движения погаснет таинственный огонь.
Он увлекся до того, что позабыл про обеденный перерыв. Корней Лукич сегодня тоже не уходил из мастерской, — работал быстро, молча, словно старался перегнать Алешу.
Только вечером, услышав сигнальный звонок, Алеша в последний раз провел рукой:
— На сегодня хватит…
— Ты меня не жди, — отозвался из угла Соболев. — Ступай, а я часок сверхурочно побуду.
— Вы же устали, Корней Лукич!
— У тебя проба, а у меня — норма.
Алеша мельком увидел, что у Соболева заполированы два столика. Неужели по норме полагается больше? Хитрит чего-то Корней Лукич…
Алеша попрощался и вышел. Натруженная рука подергивалась, будто еще не могла остановиться, было приятно это чувствовать, шевелить затекшими пальцами… Перед глазами все еще скользил тампон, светилось дерево…
Алеша уже знал теперь, что выдержал испытание. Полировка не закончена, ей требуется дать сушку, потом пройтись еще разок… Но Алеша видел столик готовым.
На крышке будто лежит тонкое стекло. Блики света отражаются в подстолье и ножках. И кажется, что столик насквозь прозрачен, как у того старика, что работал на морском берегу. Или как у мастера Соболева.
8Едва Алеша ушел, как Соболев вытащил поближе к свету два своих столика. Потом он принес Алешин столик и поставил рядом. Корней Лукич уже чувствовал, что произошло, но хотел увидеть воочию, удостовериться до конца.
Три столика рядом.
…Поначалу Корней Лукич не обрадовался, получив заготовки. Для кого-то этот заказ мог показаться интересным, а Соболеву было все равно, — он видывал не такое…
Но задуман столик был неплохо — из ореха, полированный, с наборной крышкой.
И руки мастера Соболева, стосковавшиеся по настоящему делу, не смогли удержаться. Они вцепились в дерево, они ласкали его и рвали, они боялись отпустить его, — опять как тогда, как раньше…
А начав работать всерьез, Корней Лукич понял, что все эти годы, пока лепил дверцы, он ждал вот такого часа. Как он мог жить без яростного труда, без опьянения запахами, звуками, красками дерева, без настоящей радости, которая приходит с потом, с мозолями, с кровью на пальцах?
Он работал неистово, бешено, как никогда раньше. Будто все эти годы нарастала жажда — и он дорвался наконец, почти захлебывается…
Еще не кончив одной операции, он хватался за следующую, из-за этого ошибался, не успевал вспомнить старые, верные приемы. Опять исчезло время, отодвинулся окружающий мир, — в груди Соболева будто напряглась и звенела струна, все тоньше, чище, томительней…
И где-то на середине работы ему стало страшно.
Он почувствовал, что ошибается слишком часто и слишком опасно. Да, руки сохранили прежние навыки, но вместе с ними сохранилась и та небрежность, топорность, что успела привиться за последние годы. Она оставляла недобрые следы. И там, где соскальзывала стамеска, срывался нож, царапал наждак, — уже ничего нельзя было поправить.
Соболев понимал это, но все равно бросался переделывать, что-то замазывать, — выходило еще хуже.
И вот — три столика рядом.
В работе Алеши Корней Лукич мог бы найти слабинки. Но только он, больше никто. Каждая деталь выверена, подогнана, отделана с любовью. Полировка тонка и чиста, дерево под ней кажется бездонным.
А рядом — столики Соболева. И всякий может увидеть, как срывалась рука мастера: вот пятна, вот грязные щели, наверху мутный слой полировки, отдающий жирной синевой…
Соболев стоял, смотрел. Потом поднял палку — и хрястнул наотмашь по одной крышке, другой. И было слышно, как стонет расколотое дерево.
Подснежники
Наверное, однажды весной закружил мокрый, ленивый снег. Большая круглая снежинка спустилась на тонкий травяной стебелек, да так и не стаяла.
И вышел чудесный ранний цветок — белый, как снег, холодный, как снег, и, как снег, без запаха.
Он родился от Весны и Мороза, и потому прячется в тени, боясь выходить на свет. Нежна и непрочна его краса. Чуть сдавишь грубыми пальцами снежинку цветка, как нет уже лепестков — стерлись, пропали, осталась на пальцах капля воды.
Когда-то давно, еще мальчишкой, я сдавил подснежники неловкой рукой, и тоже вся красота обернулась водой на пальцах.
1Была девчонка, ее звали Алькой. Мы вместе учились, и наши избы стояли неподалеку, в одном порядке деревни.
Я знал, что у Альки на фронте пропал без вести отец и что живет она с матерью одна. Но домой к Альке я не ходил. И при людях с ней никогда не разговаривал, даже не здоровался. А если встречал с глазу на глаз — или шапку отнимал, или дразнился.
Я не мог иначе. Просто — не мог…
По воскресеньям Алька бегала в село Жихарево, к родственникам. Зачем? Я не знал. Я только стерег тот час, когда Алька пробегала мимо нашей избы.
Едва подымался рассвет, как уже мелькала в окошках ее овчинная шапка и сразу скрывалась. Ноги у Альки были скорые.
Но до Жихарева — не близко. И когда Алька шла назад, то ее шапка в окошке проплывала уже медленно, и можно было разглядеть русые Алькины волосы, круглые щеки и приоткрытый рот. Уставала Алька.
Если на улице никого не было, я выскакивал за ворота. Алька слышала звон кольца на калитке и оборачивалась. Я видел ее глаза — на бледном лице они были темные, широкие, будто нарочно раскрытые докругла.
— Чего?
— А ничего. Больно интересная, поглядеть охота.
— Гляди.